Монтегю на мгновение умолкает и ласково кладет руку на плечо сына.

– А может быть, леди матушка, все еще лучше. Может быть, я говорю резкости, а должен бы увидеть чудо, случившееся на моем веку. Может быть, королю воссиял свет, может быть, Господь наконец-то по-настоящему с ним заговорил и он по-настоящему переменился. Тогда хвала Господу, Он спас Англию.


Обычно я впадаю в меланхолию в холодные дни после празднования Рождества. Мысли о долгой зиме расстилаются передо мной, я не могу представить, что придет весна. Даже когда на крыше тает снег и в канавы бежит капель, я думаю не о том, что потеплело, а поплотнее кутаюсь в меха и знаю, что впереди еще долгие дни и недели, когда утра будут сырыми и серыми, пока погода не прояснится. Толстый лед тает, освобождая серую и недобрую реку, темные снеговые тучи бегут прочь, открывая холодный жесткий свет. Обычно в это время года я сворачиваюсь калачиком в доме и жалуюсь, если кто-нибудь оставит открытой дверь где-нибудь в доме. Я чувствую сквозняк, объясняю я. Чувствую его лодыжками, он холодит мне ноги.

Но в этом году я довольна, как избалованная кошка, мне покойно у огня, я смотрю, как дождь со снегом стучит в окно и мой внук Гарри рисует на запотевшем стекле. В этом году я представляю, как едет на север Роберт Аск, как его встречают в каждой гостинице, в каждом доме у дороги люди, ждущие новостей, и как он говорит, что король пришел в себя, что королеву коронуют в Йорке, что король обещал свободу парламенту, а аббатства восстановят на радость верующим.

Я представляю монахов, слоняющихся возле старых зданий, попрошайничающих там, где некогда служили; вот они окружают лошадь Аска и просят повторить, что он сказал, поклясться, что это правда. Я думаю, как они открывают двери часовен, опускаются на колени перед тем местом, где стоял алтарь, обещают, что начнут все заново, звонят в колокол, созывая к первой службе. Еще я думаю о Роберте, о том, как он показывает им золотую цепь и рассказывает, как король снял ее с собственной шеи, чтобы надеть Роберту на плечи, сказал, что это в знак милости, и предложил ему место в Тайном совете.

Но вскоре мы слышим странные вести. Некоторые паломники, получившие общее прощение, похоже, нарушили перемирие и снова взялись за оружие. Томас Говард арестовывает с полдюжины бунтовщиков и сообщает их имена Томасу Кромвелю – Томас Кромвель все еще на своем посту.

Некоторые джентльмены и большая часть северных лордов отправляются поговорить с Томасом Говардом, герцогом Норфолком, и делятся с ним своими опасениями: север на этом празднике свободы становится неуправляемым. Роберт Аск уверяет их, уверяет паломников, что никакого восстания против власти короля нет, – видите! – он привез королевское прощение, на нем красный атласный джеркин короля. Всегда найдутся те, кто воспользуется смутным временем, им безразличны и мир, и прощение. Мир не будет нарушен, и прощение нерушимо, паломники добились всего, о чем просили, король дал им слово.

И все же сэр Томас Перси и сэр Ингрем Перси, примкнувшие к паломникам и шедшие с ними под знаменем Пяти ран Христовых, получают приказ явиться ко двору, а когда они прибывают в Лондон, их тут же берут под стражу и отправляют в Тауэр.

– Это ничего не значит, – говорит мне Джеффри, остановившийся в Л’Эрбере по пути домой, в Лордингтон. – Перси всегда были сами себе законом, они воспользовались паломниками, чтобы пойти против короля. Они мятежники, а не паломники; им самое место в Тауэре.

– Но они же получили прощение?

– Никто и не ждал, что король примет в расчет прощение эдакой парочке.

Я не спорю, поскольку Джеффри говорит уверенно и с севера приходят добрые вести. Аббатства открываются заново, паломники расходятся, получив прощение, каждый приносит присягу на верность королю, все убеждены, что наконец-то настали хорошие времена.

Медленно, понемногу монахи и монахини возвращаются в аббатства и снова открывают их двери. В каждой деревенской церкви рассказывают о маленьком чуде. Кто-то принес хрустальную дарохранительницу, которую прятал под соломенной крышей. Плотники извлекают прекрасные изваяния святых из поленниц, куда их сложили от беды подальше, фермеры осторожно расчищают сточные канавы и находят сверкающие распятия. Из тайных гардеробных достают облачения, монахи возвращаются в кельи. Окна заново стеклят, крыши чинят, я велю мажордому отыскать приора Ричарда и позвать его обратно в Бишем.

– Леди бабушка, думаете, дядя Реджинальд вернется домой? – спрашивает меня Гарри, сын Монтегю.

И я с улыбкой отвечаю:

– Да. Да, думаю, вернется.

Но в феврале Томас Говард, герцог Норфолк, обвиняет девять человек из Йорка в измене, и их приговаривают к повешению.

– Как можно их повесить? Разве они не получили прощение? – спрашиваю я Джеффри.

– Леди матушка, герцог – человек суровый. Он сочтет своим долгом показать королю, что, хотя и сочувствовал паломникам, к мятежникам беспощаден. Повесит одного-двух, просто чтобы показать свою силу.

Я снова не спорю с сыном, но боюсь, что королевское прощение не сулит безопасности. Общины, скорее всего, считают именно так, потому что Карлайл в отчаянии собирает людей и выступает против армии Томаса Говарда, словно от этого зависит его жизнь, словно все поставлено на последний бросок костей. Хорошо вооруженные конные лорды убивают сотни тех, кто шел с ними рядом во время паломничества, но покинул при перемирии.

Мы получаем известие об этом в середине февраля, и горожане звонят в колокола, радуясь, что бедные безземельные северяне побеждены лордами, которые всего несколько месяцев назад стояли с ними плечом к плечу. Говорят, сэр Кристофер Дакр убил семьсот человек и взял оставшихся в плен, а потом перевешал на чахлых деревцах, кроме которых на суровом северо-востоке ничего не растет, а Томас Кромвель обещал ему графский титул за службу.

Вдохновившись этим зверством, Томас Говард объявляет на севере военное положение, что означает, что у магистратов и лордов теперь нет власти против Говарда. Он может быть и судьей, и присяжными, и палачом на суде над тем, кто лишен защиты. Он объявляет войну своим же землякам; это без труда дается человеку, который казнил собственных племянника и племянницу. Он без подготовки проводит слушания в маленьких городках и раздает смертные приговоры, которые исполняются на месте. С ним сотни солдат. У изготовителей цепей в Карлайле кончилось железо, и приходится вешать приговоренных, обмотав веревкой, чтобы виден был их позор. Томас Говард вешает крестьян не в городе, а в их собственных садах, чтобы все в деревне знали, что путь паломников снова привел их домой, на смерть. Люди Говарда являются в каждую деревушку, на каждый голодный хутор, в самое холодное время года, и требуют назвать тех, кто шел с паломниками или принес им обет. Кто звонил в церковные колокола, переменив звон. Кто молился о возвращении церкви. Кто выступил в поход, но еще не вернулся.

Монтегю пишет мне из Гринвича, где сейчас живет двор, записку.


Король приказал Норфолку обойти все монастыри, которые хоть как-то сопротивлялись. Он говорит, что монахи и каноники должны послужить ужасным примером для остальных. Думаю, он хочет их убить. Молись о нас.


Я не понимаю, что за времена сейчас. Читаю письмо сына, – дважды, трижды, – и сжигаю, выучив страшные слова наизусть. Иду в часовню, опускаюсь на колени на холодный каменный пол и молюсь, но через некоторое время осознаю, что просто перебираю четки и качаю головой, словно не хочу принимать ужас, который творится с теми, кто звал себя паломниками и шел за благодатью.


Король услышал, что некоторые вдовы и сироты срезали тела своих мужей и отцов, казненных как мятежники, и тайно похоронили их на кладбище, ночью. Он прислал к Томасу Говарду гонца с приказом отыскать эти семьи и наказать их. Тела велено вырыть из освещенной земли. Он хочет, чтобы трупы висели, пока не сгниют.

Леди матушка, по-моему, он сошел с ума.


Томас Говард, герцог Норфолк, против собственной совести повинуется королю во всем; закрывает монастыри и захлопывает двери тех, что открыл заново. Объяснения этому ни у кого нет, да кажется, что оно и не нужно. Теперь здания намереваются передать лордам, живущим по соседству, чтобы они разобрали их на строительный камень, а земли продать окрестным фермерам. Общины больше не смогут искать в аббатствах утешения и помощи, монахи станут нищими бродягами. В сотнях, нет, тысячах часовен, у тысяч придорожных алтарей больше не будут взывать к Богоматери. Отныне никаких паломничеств, никакой надежды. С севера приходит песня, в которой поется, что мая не будет, я выглядываю сквозь толстое стекло в серый двор, где медленно тает снег, и думаю, что весна в этом году не принесет ни радости, ни любви, что месяцы и в самом деле сменят друг друга, но не будет веселого мая.

Бишем Мэнор, Беркшир, весна 1537 года

Как только дороги высыхают настолько, что по ним становится можно ездить, я покидаю Лондон и отправляюсь в Бишем. Гарри едет домой с отцом, личико у мальчика озадаченное: время года, обещавшее так много, совсем не кажется весной. Я сажусь на лошадь позади своего конюшего, ради удобства прислонившись к его широкой спине, и большой конь ровным наметом несет нас по грязной дороге в Беркшир.

Поэтому меня нет в городе, когда Тома Дарси сажают в Тауэр и допрашивают. Том не церемонится с этой братией, у него, благослови его Господь, крутой нрав. В кармане у Тома королевское прощение, но все равно его арестовали. Он смотрит в лицо Томасу Кромвелю, понимая, что тот ему и судья, и присяжные, и все же говорит, пока его слова записывают как свидетельство против него самого:

– Кромвель, именно ты – первая и главная причина всех нынешних восстаний и бед.

Когда сын кузнеца щурится от этих честных слов, Дарси предрекает ему неизбежную смерть на эшафоте и говорит, что, если настанет день, когда в Англии останется всего один дворянин, этот единственный лорд точно отрубит Томасу Кромвелю голову.

Джона Хасси, бывшего мажордома принцессы, тоже берут под стражу, и я вспоминаю, как терпеливо он наблюдал за мной, пока я тянула время, составляя опись драгоценностей принцессы, как верно любила ее его жена. Я молюсь о том, чтобы никто не рассказал принцессе, что ее бывший мажордом арестован и его допрашивают в Тауэре.

Допрос этот, как бы долог, тщателен и полон мелочных угроз ни был, мало помогает Кромвелю, поскольку ни Том Дарси, ни Джон Хасси не назовут ни единого имени. Дарси молчит о том, как выступил с паломниками, как открыл им ворота замка Понтефракт. Говорит, что у него остались в сундуке кокарды после давнего похода в Святую землю, но отказывается открыть, кто получил их из его рук. Он говорит:

– У старого Тома в голове предательства ни на зуб, – и остается верен до последнего.

Генри Куртене пишет мне:


Молитесь обо мне, кузина, ибо меня назначили Судьей в Суде пэров над двумя добрыми лордами, Джоном Хасси и Томом Дарси. Кромвель обещал мне, что, если мы признаем Тома виновным, он изменит его приговор на изгнание и после Том сможет вернуться домой. Но для Джона Хасси надежды нет.


Я читаю это письмо, стоя возле кузницы, жду, пока подкуют мою лошадь, и едва смысл написанного укладывается у меня в голове, бросаю письмо в огонь и поворачиваюсь к гонцу в ливрее Эксетеров.

– Вы сейчас же возвращаетесь к хозяину?

Он кивает.

– Передайте ему вот что. Смотрите, слово в слово, без ошибок. Скажите, что я вспомнила старую поговорку; это не мои слова, это присказка, которая ходит в деревнях. Скажите, что деревенские говорят: ничью голову на плаху не клади, если отрубить не хочешь. Запомните?

Он кивает.

– Я ее слышал. Так говорил мой дед. Он жил в неспокойное время. «Ничью голову на плаху не клади, если отрубить не хочешь».

Я даю гонцу пенни.

– Больше никому ничего не рассказывайте, – добавляю я. – И это не мои слова.

Я жду новостей о суде. Мне пишет Монтегю.


Джон Хасси погиб. Дарси признан виновным, но его помилуют и пощадят.


Это ложь величайшего лжеца, Кромвеля. И поговорка верна: ничью голову на плаху не клади, если отрубить не хочешь. Лорды думают, что им обещали спасти Тома Дарси, потому и признают его виновным – и ждут, что король заменит смертный приговор изгнанием.

Но король предает великого сына Англии, и Тома отправляют на плаху.

Бишем Мэнор, Беркшир, лето 1537 года

Я думаю о Томе Дарси, о том, как он надеялся, что найдет смерть в крестовом походе, сражаясь за веру, и когда мне говорят, что его обезглавили как изменника в июне на Тауэрском холме, когда ласточки сновали от реки к Тауэру и обратно, строя гнезда, я понимаю, что он умер за веру, как и желал.