– Я пойду завтра с Констанс и посмотрю, смогу ли я заставить их хотя бы отнести ему обед, – говорю я Монтегю, входя в гулкий зал приемов Л’Эрбера. В зале никого нет – ни просителей, ни крестьян, ни друзей. – А она может отнести ему зимний плащ, и немного белья, и постель.

Монтегю стоит у окна, склонив голову, и молчит.

– Ты видел короля? – спрашиваю я его. – Ты смог с ним поговорить про Джеффри? Он знал, что Джеффри арестован?

– Уже знал, – без выражения произносит Монтегю. – Я ничего не мог сказать, потому что он уже знал.

– Кромвель действовал с его позволения?

– Этого мы никогда не узнаем, леди матушка. Потому что король узнал о Джеффри не от Кромвеля. Он узнал от самого Джеффри. Джеффри, как выясняется, ему написал.

– Написал королю?

– Да. Кромвель показал мне письмо. Джеффри написал королю, что, если король прикажет устроить его с удобством, он расскажет все, что знает, пусть это и касается его собственной матери и брата.

Я слышу эти слова, но какое-то время не могу понять их смысл. Потом понимаю.

– Нет! – Я в ужасе. – Это не может быть правдой. Это наверняка подлог. Кромвель тебя обманывает! Это в его духе!

– Нет. Я видел записку. Это рука Джеффри. Я не ошибся. Именно это он и написал.

– Он предложил предать меня и тебя за теплую одежду и хороший обед?

– Похоже на то.

– Монтегю, он, должно быть, лишился рассудка. Он бы никогда такого не сделал, он не причинит мне вред. Наверное, он сошел с ума. Господи, мой бедный мальчик, он, наверное, в бреду.

– Будем надеяться, – злобно произносит Монтегю. – Ведь если он сошел с ума, он не может давать показания.


Констанс возвращается из Тауэра. Ее поддерживают двое слуг, она не может идти и не может говорить.

– Он болен? – Я беру ее за плечи и вперяюсь в лицо, словно могу увидеть, что не так с моим сыном, на пустом от ужаса лице его жены. – Что случилось? Что такое, Констанс? Расскажи!

Она качает головой и стонет:

– Нет, нет.

– Он лишился ума?

Она закрывает лицо руками и всхлипывает.

– Констанс, ответь мне! Его пытали на дыбе? – Я произношу то, чего сильнее всего боюсь.

– Нет, нет.

– У него ведь не горячка, нет?

Она поднимает голову.

– Леди матушка, он пытался себя убить. Взял нож со стола и бросился на него, и он воткнулся рядом с сердцем.

Я выпускаю ее и хватаюсь за стул, чтобы удержаться на ногах.

– Рана смертельная? Смертельная? У моего мальчика?

Она кивает:

– Он очень плох. Мне не позволили с ним остаться. Я видела у него на груди толстую повязку, его пристегнули двумя ремнями. Он не говорит. Не может. Лежал на кровати, и сквозь повязки сочилась кровь. Мне сказали, что он сделал, а он молчал. Отвернулся к стене.

– У него был врач? Его перевязали?

Она кивает.

Монтегю входит в комнату у нас за спиной, лицо у него страшное, улыбка перекошена.

– Нож с обеденного стола?

– Да, – отвечает Констанс.

– А обед был хороший?

Вопрос такой дикий, такой странный посреди этой трагедии, что Констанс поворачивается и глядит на Монтегю.

Она не понимает, о чем он; но я понимаю.

– Он очень хорошо пообедал, несколько блюд, и огонь в очаге развели, и кто-то принес ему новую одежду, – отвечает она.

– Нашу одежду?

– Нет, – растерянно отвечает она. – Кто-то прислал ему новые вещи; но мне не сказали кто.

Монтегю кивает и, не сказав больше ни слова, выходит из комнаты. Он даже не смотрит на меня.


На следующее утро за тихим завтраком в моих покоях мы сидим рядом перед столиком возле моего камина, и Монтегю говорит мне, что его слуга не вернулся вчера вечером домой, и никто не знает, где он.

– Что ты думаешь? – тихо спрашиваю я.

– Думаю, Джеффри сказал, что он носит мои письма и исполняет поручения, и его арестовали, – так же тихо отвечает Монтегю.

– Сынок, я не верю, что Джеффри предал нас или кого-то из наших людей.

– Леди матушка, он обещал королю, что предаст нас обоих за теплую одежду, дрова и хороший обед. Ему вчера подали хороший обед, а сегодня принесли завтрак. Сейчас его допрашивает Уильям Фитцуильям, граф Саутгемптон. Он ведет дознание. Лучше для Джеффри и для всех нас было бы, если бы он ударил себя ножом в сердце и попал.

– Перестань! – повышаю я голос на Монтегю. – Не говори так! Не смей говорить эти злые глупости. Ты как ребенок, который не знает, что такое смерть. Никогда, никогда не бывает, что умереть – лучше. Никогда так не думай. Сынок, я понимаю, ты боишься. Думаешь, я не боюсь? Я видела, как мой брат ушел туда, в Тауэр, и вышел только для того, чтобы умереть. Мой отец умер там, обвиненный в измене. Ты не понимаешь, что Тауэр – это мой всегдашний ужас, и думать, что Джеффри там, – худший из кошмаров? А теперь я думаю, что могут взять и меня. И тебя тоже. Моего сына, моего наследника!

Я умолкаю, увидев, какое у него лицо.

– Знаешь, иногда я думаю, что это наше родовое гнездо, – очень тихо произносит он, так тихо, что я его едва слышу. – Наш старейший и самый подлинный дом. А кладбище Тауэра – наша семейная усыпальница, склеп Плантагенетов, куда мы все в конце концов отправляемся.


Констанс еще раз навещает мужа, но застает его в бреду и лихорадке из-за раны. За ним хорошо ходят и хорошо ему прислуживают, но когда Констанс к нему приходит, в его комнате женщина, которая обычно приходит убирать покойников, а у двери стоит страж, и он ничего не может ей сказать.

– Но ему и нечего сказать, – тихо говорит она мне. – Он на меня не посмотрел, не спросил про детей, даже про вас не спросил. Отвернулся к стене и плакал.


Слуга Монтегю Джером не появляется в Л’Эрбере. Нам остается лишь считать, что он или под арестом, или его держат в доме Кромвеля, дожидаясь, когда он даст показания.

А потом, сразу после третьего часа, входные двери распахиваются, и в дом входят йомены стражи, чтобы арестовать моего сына Монтегю.

Мы собирались завтракать, и Монтегю оборачивается, когда с улицы влетают золотые листья с лозы, поднятые ногами стражников.

– Мне идти немедля или сперва позавтракать? – спрашивает он, словно речь о чем-то незначительном и всем должно быть удобно.

– Лучше идемте сейчас, сэр, – несколько неловко отвечает капитан. Он кланяется мне и Констанс. – Прошу прощения, Ваша Милость, миледи.

Я подхожу к Монтегю.

– Я доставлю тебе еду и одежду, – обещаю я. – И сделаю, что смогу. Я пойду к королю.

– Нет. Возвращайся в Бишем, – поспешно отвечает он. – Держись от Тауэра подальше. Поезжайте сегодня же, леди матушка.

Лицо у него очень мрачное; он выглядит куда старше своих сорока шести. Я думаю, что моего брата забрали, когда он был маленьким мальчиком, а убили, когда стал юношей; а теперь забирают моего сына, у них ушло много времени, все эти долгие годы, чтобы за ним прийти. У меня кружится от страха голова, я не могу придумать, что делать.

– Господь тебя благослови, сын мой, – говорю я.

Он опускается передо мной на колени, как делал тысячи, тысячи раз, и я кладу руку ему на голову.

– Господь нас всех благослови, – просто отвечает он. – Отец всю жизнь пытался избежать этого дня. Я тоже. Может быть, все еще окончится хорошо.

И он поднимается и выходит из дома без плаща, без шляпы и перчаток.


Я во дворе конюшни, смотрю, как укладывают в повозки вещи для нашего отъезда, когда один из людей Куртене приносит мне записку от Гертруды, жены Генри Куртене, моего кузена.


Утром арестовали Генри. Буду у тебя, как смогу.


Я не могу ее ждать и говорю стражам и возницам ехать вперед, с повозками, по замерзшим дорогам в Уорблингтон, а сама приеду позже, на своей старой лошади. Я беру с собой полдюжины слуг и внучек, Катерину и Уинифрид, и еду по узким улицам к красивому лондонскому дому Гертруды, Дому Розы. Город готовится к Рождеству, торговцы каштанами стоят у горящих жаровен, помешивая жарящиеся орехи, и в морозном воздухе серыми дымными хвостами висят вызывающие столько воспоминаний запахи праздника: горячее вино с пряностями, корица, древесный дым, жженый сахар, мускатный орех.

Я оставляю лошадей у входной двери, и мы с внучками заходим в холл, а оттуда в зал приемов Гертруды. Он непривычно тих и пуст. Мажордом Гертруды выходит меня поприветствовать.

– Графиня, как печально видеть вас здесь.

– Почему? – спрашиваю я. – Кузина леди Куртене собиралась со мной повидаться. Я пришла попрощаться с ней. Я уезжаю в деревню.

Маленькая Уинифрид подходит ко мне поближе, и я беру ее за ручку, чтобы утешить.

– Моего господина арестовали.

– Я знаю. Я уверена, что его вскоре отпустят. Я знаю, что он ни в чем не виновен.

Мажордом кланяется.

– Я знаю, миледи. У короля нет более верного слуги, чем мой господин. Мы все это знаем. Мы все так и сказали, когда нас допрашивали.

– Так где моя кузина Гертруда?

Он мнется.

– Мне жаль, Ваша Милость. Но ее тоже арестовали. Ее отвели в Тауэр.

Внезапно я понимаю, что тишина этого зала полна эхом недавно и внезапно опустошенного помещения. Вот лежит вышивка на сиденье под окном, открытая книга на конторке в углу комнаты.

Я оглядываюсь и понимаю, что эта тирания похожа на другую болезнь Тюдоров, на потливую горячку. Она приходит быстро, забирает тех, кого ты любишь, без предупреждения, и защитить их от нее нельзя. Я пришла слишком поздно, нужно было поспешить. Я не защитила ее, я не спасла Монтегю или Джеффри. Я не вступилась за Роберта Аска, за Тома Дарси, Джона Хасси, Томаса Мора или Джона Фишера.

– Я возьму Эдварда с собой, – говорю я, думая о сыне Гертруды. Ему всего двенадцать, он, должно быть, напуган. Его нужно было послать ко мне сразу же, как арестовали его родителей. – Приведите его. Скажите, что кузина заберет его домой, пока удерживают его мать и отца.

Глаза мажордома по непонятной причине наполняются слезами, а потом он объясняет мне, почему в доме так тихо.

– Его нет, – говорит он. – Его тоже забрали. Маленького лорда. Увели в Тауэр.

Замок Уорблингтон, Хемпшир, осень 1538 года

Мой мажордом заходит в мои личные покои, постучавшись, и закрывает за собой дверь, словно хочет сохранить какую-то тайну. Снаружи слышится гул голосов, у меня посетители. Я одна, пытаюсь набраться мужества, чтобы выйти и столкнуться с рентами, границами участков, посевами, которые нужно посадить на будущий год, десятинами, которые нужно выплатить, сотнями мелких забот большого поместья, которое было моей гордостью и радостью всю жизнь, но теперь кажется хорошенькой клеткой, где я работала, жила и была счастлива, пока за ее пределами страна, которую я люблю, валилась в ад.

– Что такое?

Он тревожно хмурится.

– К вам граф Саутгемптон и епископ Или, миледи, – говорит он.

Я поднимаюсь на ноги, прижимая руку к пояснице, которая от погоды временами начинает побаливать. На мгновение трусливо задумываюсь о том, как устала.

– Они сказали, что им нужно?

Он качает головой. Я заставляю себя выпрямиться и иду в зал приемов.

Я знала Уильяма Фитцуильяма, еще когда он играл с принцем Генрихом в детской, а теперь он свежий граф. Мне известно, как рад он будет почестям. Он кланяется мне, но в его лице нет тепла. Я улыбаюсь ему и поворачиваюсь к епископу Или, Томасу Гудричу.

– Милорды, я рада вам в замке Уорблингтон, – приветливо произношу я. – Надеюсь, вы с нами отобедаете? И заночуете?

Уильям Фитцуильям достаточно благороден, чтобы ему было слегка неловко.

– Мы здесь для того, чтобы задать вам некоторые вопросы, – говорит он. – Король повелевает вам отвечать правду во имя вашей чести.

Я киваю, все еще улыбаясь.

– И мы останемся, пока не получим удовлетворительного ответа, – говорит епископ.

– Останьтесь, сколько пожелаете, – неискренне произношу я и киваю мажордому. – Проследите, чтобы людей лордов устроили, а лошадей поставили в конюшни, – говорю я. – И поставьте дополнительные скамьи для обеда, а для наших досточтимых гостей подготовьте лучшие спальни.

Он кланяется и выходит. Я осматриваю свой многолюдный зал приемов. Все шепчутся, ничего не ясно, ничто еще не произнесено вслух, просто есть ощущение, что крестьянам и просителям не нравятся эти знатные джентльмены, приехавшие из Лондона, чтобы допросить меня в моем собственном доме. Никто не произносит ни единого слова неверности, но шепот гудит, как глухое рычание.