То дотрагиваясь ласково, едва заметно до виолончели, как до женщины, только что нежно разбуженной им, то сильно обнимая ее, ударяя по ней смычком, словно пытаясь вырвать у нее крик наслаждения, музыкант со своим инструментом являл картину любовного объятия, присоединяя порой к жалобам виолончели свои собственные вздохи, и лицо его выглядело почти изможденным от чрезмерного внимания к приливам и отливам наслаждения. Я впервые отчетливо желал Эллиту. Возможно, она испытывала такое же желание, видя, как у нее перед глазами в полном и как бы необходимом соитии музыканта с инструментом реализуется не обретавшая конкретных очертаний возможность сплетения наших собственных тел.

После концерта барон Линк пожелал представить нас артисту. Тот был высокого роста, худой, а его черный фрак придавал ему сходство с каким-нибудь изображенным Эль Греко знатным толедцем. Он держал в руке платок и вытирал им лоб, на котором выступали капли пота – признак того, что извлекаемые из виолончели модуляции имели плотское происхождение. Эллита подошла к нему, едва заметно покраснев. Протягивая ему руку, она обменялась со мной взглядом, словно желая убедиться в моем одобрении. Однако робость ей внушал вовсе не знаменитый музыкант с его аурой фосфорической славы. Светские премудрости не составляли для нее тайны, а известность в ее глазах была всего лишь естественной разницей между только что встреченными на улице прохожими и людьми, которые обычно обладали привилегией посещать ее дом. Взволновало же ее, когда она протягивала руку виолончелисту, то, что длинные нервные пальцы артиста-искусителя могут дотронуться до нее после того, как они столь сладострастно ласкали струны и дерево инструмента. И пугало ее, может быть, прежде всего то, что она осуществляет этот контакт на глазах у меня, не имея возможности отделаться полностью от присутствующей в ее сознании ассоциации. Ибо испытанное ею удовольствие незаметно подводило ее к мысли о возможной связи между чувственной песнью виолончели и той дрожью, которую она породила внутри нее самой.


Гости барона разбрелись по обеим гостиным и просторному мраморному вестибюлю, где соорудили буфеты. Гул разговоров постепенно усиливался, наполняя своей праздничной пестротой пространство, где недавно царили вольные светозарные переливы сюит Баха. Освободившись наконец от чар, которые едва заметно туманили ее взор, Эллита растворилась среди гостей, обретая вновь свою уклончивую грацию и по капелькам расточая вокруг себя красоту, подобно отряхивающемуся от воды животному. Барон покинул чернобородого индийца и направился ко мне. Он покачал головой, глядя на Эллиту, которая шла в этот момент к маленькой гостиной, приветствуя реверансом или любезной фразой встречавшихся у нее на пути людей, украшая их лица улыбками, словно вставляя им в петлицы розы. Наверное, вид у меня был слегка расстроенный, так как барон ласково сказал мне:

– Ну-ну, она благоволит к вам! Просто она не может оставаться на одном месте.

Он подвел меня к группе, где находилась вышитая птицами японка, чей пронзительный голос и манера говорить напомнили мне суетливость мелких пернатых в вольере. Но, обязанный уделять одинаковое внимание всем своим гостям, он почти тут же ушел, предоставив мне разбираться в бог весть каких спекуляциях с австралийским долларом на гонконгской бирже. Однако, выказав мне симпатию, он несколько успокоил меня. «Эллита не могла оставаться на одном месте», – и даже он, ее единственный родственник, ежедневно с этим сталкивался. Но она «благоволила ко мне» так же, как, очевидно, и к нему. Что до полученного мною от барона Линка лекарства, то оно, хотя и было весьма нейтральным, позволило мне почувствовать некоторое облегчение: я поступился на время своим желанием поцеловать Эллиту и нарушить наконец ее безмятежность, получив взамен чувство удовлетворенности оттого, что меня как бы усыновил ее дед. А дружба барона, подобно всем прочим утешениям, к которым меня регулярно отсылало безразличие Эллиты, казалась почти столь же ценной, как и обладание моей любимой. (Так воображаемый любовник какой-нибудь театральной или кинематографической знаменитости коллекционирует в своем благоприятном для химер одиночестве статьи из газет, театральные билеты, портреты недоступного кумира, и его страсть к этому таинственному существу создает в конце концов свой собственный мир, где талончик из раздевалки так же закономерно становится залогом любви, как тыква превращается в роскошную карету. А там, глядишь, появится даже подписанное в сутолоке после спектакля фото. Оно займет почетное место на столе верного безымянного поклонника, заменяя понемногу реальное присутствие недосягаемой красавицы так же, как простая облатка служит заменой тела Христа. И поскольку любовь является всего лишь плодом воображения, поскольку любимое существо никогда не бывает человеком из плоти и крови, а представляет собой скорее чистую проекцию желания, поклонник нашей блистательной отсутствующей в итоге будет счастлив, созерцая изображенную на холодной бумаге прелестницу, не менее, чем в том случае, когда бы он добился чего-то более конкретного. Возможно, что так он получит даже больше истинного блаженства, ибо в безукоризненном сне, превратившемся в неиссякаемый источник любви, будет избавлен от капризов комедиантки и не узнает, что на животе у нее некрасивая складка.)

Хотел я того или нет, Эллита заставляла меня довольствоваться именно таким вот скромным блаженством. Я невольно подолгу, иногда на протяжении нескольких ночей пытался найти особый смысл брошенного мне слова, выражения ее лица, того или иного жеста, которые не оправдывались в полной мере обычным ходом беседы и казались неслучайными. Моя страсть и опасение не суметь расшифровать любой, пусть самый незначительный намек на то, что она, возможно, любит меня, понуждали разглядывать все исходящее от нее как бы в микроскоп. Человек искусства заметил бы, должно быть, что здесь речь идет об «интерпретативном бреде», об умопомешательстве, но то было тихое умопомешательство, поскольку мое влечение удерживало лишь те аргументы, которые были благоприятны для Эллиты и нашей предполагаемой любви. Эта «всепожирающая», как видно из сказанного, страсть довольствовалась одновременно чрезвычайно скупым рационом, питаясь зыбкими надеждами, неопределенными впечатлениями и предполагаемыми недоговоренностями: так, любезность барона выглядела в моих глазах ободрением, хотя истинное ободрение могло исходить только от моей любимой. Но мое безумие так надежно замыкало меня в рамки грезы про тайно покоренную Эллиту и настолько мешало видеть то, что происходило у меня под носом, что после многих часов, в течение которых я представлял себе, как мы обменяемся первым поцелуем, я чуть было не упустил едва завуалированный реальный шанс, предоставленный мне Эллитой.

Она продолжала порхать между большой гостиной и вестибюлем, а я старательно перебирал все возможные значения тех нескольких слов, которыми барон украсил мое скромное пиршество. Будучи настолько погружен в свои умствования и именно оттого, что слишком много об этом думал, я оказался так далек от понимания происходящего, – занятый, как говорится, поиском очков, которые были у меня на носу, – что просто чудом услышал, как Эллита, не без умысла подойдя ко мне поближе, громко и отчетливо сообщила деду и «в сторону», что «чувствует себя слегка уставшей и пойдет немного отдохнуть».


Вся библиотека была погружена в темноту, и только на письменном столе барона Линка вокруг абажура сиял светлый нимб, похожий на сигнальный огонь. Я не сразу увидел Эллиту. Она ждала меня чуть в глубине, в тени. Я услышал, как она шевельнулась. В тот вечер она была в вечернем туалете, в одном из модных тогда платьев с короткой, расширяющейся вокруг обода юбкой, которые придавали девушкам сходство с балеринами, и при движении шелестели, словно крылья. Потом я увидел ее глаза с отраженным в них светом маленькой настольной лампы. Она смотрела на меня, защищенная бархатистой маской темноты, мешавшей мне различить выражение ее лица. Она сидела неподвижно и молчала. Я угадал, что она смотрит очень внимательно, затаив дыхание. Даже ее застенчивость, а может быть, и чувственное желание смахивали на надменность. Однако она обретала плоть благодаря шороху платья, облекавшего в темноте формы ее тела и дезавуировавшего сдержанность поведения. Эллита наблюдала за мной взглядом, в котором можно было прочесть лишь робкое любопытство белки или ласки, застывших на месте от удивления, что их обнаружили, но платье, скорее всего, было иного мнения, и я услышал, как оно позвало меня легким вздохом тафты.

Сегодня мне нелегко убедить себя, что то был я, до умопомрачения искренний подросток, который не умел выразить свою страсть иначе как резкими, неловкими движениями, грубо прижавшись к губам своей возлюбленной, полагая, что краду то, что на самом деле мне столь охотно предлагалось, так что уже минуту спустя я не знал, что делать с беспомощно обмякшим в моих руках телом, и опасался, не переломил ли случайно хрупкий стан упавшей в обморок красавицы. Единственное, что, может быть, сейчас осталось, так это воспоминание о человеке, не похожем на меня нынешнего буквально ни в чем. Точно так же в моей памяти живет много других персонажей, не слишком хорошо знающих и понимающих друг друга, и их арифметическое сложение составляет то, что за неимением лучшего я называю «моей жизнью», но и поныне я ощущаю вкус ее губ.

Вечная свежесть эмоций, которые она мне подарила, и то ощущение, которое возрождается всякий раз, когда я о них вспоминаю, превращают воспоминания в живую, чарующую, как прежде, реальность, наводят на мысль, что вкус того первого поцелуя вместе с неувядающим ароматом локона, скользнувшего у меня между пальцев, с атласным шелестом корсажа, прижатого к моей груди, с навеки несказанной мягкостью и нежной податливостью тела в моей как бы нечаянно заблудившейся, робкой и дрожащей руке, знаменуют истинную целостность моего существа, единственно подлинную связь между тем, кем я был, и кем являюсь сейчас.

Однако в тот вечер я не поверил в реальность происходящего, так как с самого первого дня думал, что мое желание исполнится только во сне, и погруженный в грезу мечтатель оторопел от обрушившегося на него счастья.

Я не попытался удержать ее, когда внезапно она выскользнула из моих робких объятий. Вполне возможно, что она нарочно уклонялась, чтобы я еще крепче сомкнул вокруг нее свои руки, чтобы я вышел из состояния экстаза, похожего на сон, ведь я держал в своих объятиях не ее, а мою грезу о ней, все еще грезу, вечную грезу. А несколько секунд спустя в темный неф библиотеки ворвался свет – яркий и резкий, как луч карманного фонарика, внезапно направленный в лицо спящего человека: это отворилась дверь в гостиную, где праздник шел своим чередом. На одну секунду образ Эллиты, образ ее тела, которое я только что держал и ласкал, словно во сне, возник в виде силуэта на фоне ослепительного прямоугольника, потом дверь закрылась, и я снова оказался в темноте. Сон кончился, и я проснулся. И вновь остался один.


Воробьи вернулись, все такие же суетливые и крикливые, и заново обосновались в моем ставне. Я вдруг осознал, что мы с Эллитой знакомы уже почти год. Теперь, будя меня на заре, воробьи не причиняли мне беспокойства, потому что они не могли прервать моих сновидений.

Теперь я виделся с Эллитой каждый день, забегая к ней хотя бы минут на пятнадцать и пытаясь читать учебник по философии в автобусе, который вез меня к ней: то были моменты великого счастья и коварных приступов тошноты из-за тряской дороги. Я ликовал, попадая в пробки, несмотря на все мое нетерпение, опьяненный уверенностью, что Эллита ждет сегодня, как ждала вчера, и что завтра я увижу ее снова. Ее улыбка, когда она открывала мне дверь, стоила часов, проведенных мной ради нее в автобусе. Однако та же самая улыбка освещала ее лицо и тогда, когда я говорил ей о своей любви или подходил к ней, чтобы поцеловать, и даже тогда, когда она уклонялась от моих поцелуев, «потому что уже поздно» и потому что дед, должно быть, уже ждал ее к ужину. То была улыбка довольства. Эллита отвечала на мою страсть спокойным довольством: я был вне себя от счастья, стоило мне лишь подумать, что она согласна видеть меня каждый день, и хотя я знал, что меня ждут, всякий раз, когда дверь дома распахивалась передо мной, я испытывал невероятное удивление перед этим своеобразным чудом. Эллита, напротив, не выказывала при виде меня никаких заметных эмоций, а, казалось, просто принимала, что я пришел и нахожусь на своем месте в ее доме. Она, скорее всего, ценила мое ухаживание, зная, что самый смелый жест, который я смогу себе позволить, всегда будет порывом быстро умчавшегося ветра над океаном робости. Мой пыл приветствовался в той мере, в какой оставался управляемым, и улыбка, встречавшая меня и мои слова обожания, соглашавшаяся иногда встречать мои поцелуи, была улыбкой, доверительно напоминавшей о моих обязанностях робкого и почтительного влюбленного.