– Это она. Та девочка, которая присутствовала при убийстве двух маленьких детей. Ну, помнишь, дело о Мрачном убийце?

Я больше не вернулась туда.

Мама сказала, что решение судьи задерживается, потому что Скотта Эрли снова обследуют. Им занимались психиатры из Солт-Лейка и Феникса, прибыл даже специалист из Филадельфии. Они беседуют с людьми из его родного городка Кресент-Сити в Колорадо, встречаются с профессорами и университетскими друзьями Эрли.

Папа не находил себе места. Он так истоптал сапоги, что пришлось чинить их. Он исхудал, став похожим на Авраама Линкольна. Он не стригся, пока директор не напомнил ему, что начинается учебный год. Ночью, когда насекомые особенно досаждали, так что нельзя было выйти на воздух, папа мерил шагами холл. Или подклеивал, ремонтировал и полировал все, что не закрывалось как следует еще со времен моего детства. Мама призналась, что его возня доводит ее до безумия. Она не может уснуть, слыша, как папа раскладывает столовое серебро по маленьким коробочкам. Доходило до смешного. Папа смастерил маме шкатулку для пуговиц, разделив все пуговицы по размеру и даже по цвету. Затем он сделал такую же и мне из деревянного коробка для обуви, который мама планировала переделать в шкафчик для кукольных нарядов Беки. Я не могла понять, как он мог проявить такую бесчувственность, зная, для чего предназначался этот коробок. Возможно, он и не знал.

Все свое время я проводила с Рейфом, и, в конце концов, он начал узнавать меня быстрее, чем маму. Бедняжка Рейф.

Мама так и не полюбила его – я имею в виду, по-настоящему, – пока он не начал сидеть и ползать.

Я оглядываюсь на тот бесконечно растянувшийся год. Нельзя сказать, что мама не обращала на Рейфа внимания, она всегда следила за тем, чтобы он был чистым и от него приятно пахло, но я никогда не слышала, чтобы она пела ему или разговаривала с ним, как делала это, когда Беки была крошкой. Случались и другие странные, если не сказать тревожные, вещи. Когда малышу исполнился месяц, родители положили его в детскую, вместо того чтобы оставить колыбельку в своей комнате. Я любила уединение, тем не менее, всегда оставляла двери открытыми, чтобы Рейф слышал мое дыхание, щелканье клавиш, тихую музыку, чтобы он знал, что кто-то рядом. Мама обращалась с ним, как с симпатичным маленьким щенком, дорогим ее сердцу, но не принадлежащим ей полностью. Ее как будто не было с нами. Папа сказал, что ее нельзя в этом винить. Доктор Пратт высказался в том же духе.

Но, благодарение Отцу Небесному, я не смогла противиться Появлению на свет маленького братика. Когда я заходила в комнату, словно включался какой-то механизм. Его взгляд останавливался на мне, притягивая к себе, словно руками. Рейф ерзал, извивался и аукал, как маленький морской котик. Папа был прав. Рейфу удалось заманить меня в ловушку любви. Как можно было не любить этого маленького человечка, главную радость для которого составляло счастье общения? Достаточно было пощекотать его под толстеньким подбородком, как он начинал пускать пузыри от удовольствия. Кто еще с радостной улыбкой, переходящей в восторг, встречал бы меня, когда я ставила на голову пластиковый коробок даже не в четвертый раз, а в двадцатый? Он был толстым веселым карапузом, словно ему суждено было своим здоровеньким видом отвлечь нас от мыслей о Беки и Руги, так что даже дядя Пирс признал, что этот мальчик послан нам как источник радости. Когда ему исполнилось всего шесть недель, он привел маму в изумление тем, что проспал с семи вечера до восьми утра. Я вошла в комнату, чтобы потрогать его и проверить, жив ли он. Он был для меня так важен, что я могла бы проверять его чаще, чем замки на дверях.

Мама не делала ничего – только спала. Я не будила ее, считая, что в своих снах она снова может расчесывать непослушные волосы Рути, или пробовать расшатать молочный зубик у Беки, или приготовить для них вкусное жаркое.

Невооруженным глазом было видно, что просыпаться для мамы означало выполнять какую-то непосильную обязанность. Она никогда не была злой, она просто перестала проявлять инициативу. Миссис Эмори попросила маму помочь с занятиями в начальной школе, но по ее лицу я увидела, что она по жалела о своей просьбе, еще не до конца озвучив ее. Затем он предложила маме наблюдать за работой с женщинами в при ютах для бездомных, учить детей рисовать, но мама честно призналась, что не сможет находиться с детьми. Она согласилась помочь упаковывать посылки (с книгами, шарфами и рубашками, банками с джемом) для молодых людей, которые отправлялись в миссионерские поездки. Предполагалось, что родители молодых миссионеров сами должны делать это, но в некоторых семьях детей было так много, что на посылки не оставалось времени.

Раньше мама возила меня в музеи и университеты, чтобы история и биология не казались такими скучными предметами. Теперь она расписывала мне задание, если вообще о нем вспоминала, и говорила, чтобы я сама поискала материал в Интернете. Когда закончился учебный год, она словно почувствовала облегчение, освободившись от обузы. На этот раз мы закончили учебу раньше, в середине мая. Она отметила результаты экзаменов и отослала их в местный совет по образованию.

Мы получили ответ с подтверждением, что мои результаты позволяют мне перейти в старшую школу. Но я не чувствовала себя так уверенно, как тогда, когда мама водила меня на постановки, чтобы я могла понять всю сложность языка Шекспира. Я начала просматривать свою старую памятную книгу: там были собраны всякие фотографии, записи и мои характеристики (взрослые описывали меня как «преданную, усердную, но упрямую»). Я стала дополнять ее, наблюдая из-за стола за тем, как мама вяжет Рейфу свитера на зиму, не отрывая глаз от сарая, словно она могла силой одного взгляда превратить его в пепел. Она как будто забыла, что такое игра и что Рейф как никто нуждается в этом. Мама просто механически расклады-рала игрушки – не строила из них никаких фигур, не подбрасывала их в воздух.

Я делала все это. В ту осень каждое утро, перед тем как вытащить книжки, приступить к починке вещей или к работе на компьютере, я замечала, что Рейф сигналит мне, звякая погремушками. Как только я заглядывала в его комнату, он ловил мой взгляд и начинал крутиться. Он извивался так, что черные волосики на макушке стерлись, образовав маленькую лысину. Папа сказал, что теперь он точная копия Пирса.

Из-за Рейфа у моих родителей случилась самая большая ссора. Наверное, это было летом, потому что я возвратилась из баскетбольного лагеря. Тренеру я причинила немало хлопот. Начиная двигаться вперед, на половину противника, я вдруг под самым кольцом передавала мяч прямо в руки игрока другой команды. Тренер говорил: «Свон, где твоя голова?», но тут же останавливался, испытывая стыд оттого, что злится на меня, и, сердясь на самого себя за то, что делает мне поблажки. Я много тренировалась дома, где некому было отнимать у меня мяч, так что эти упражнения были как бы и без надобности. Я стала обращаться с мячом, как будто это какая-то ненужная вещь.

Наконец я бросила попытки вернуться в игру. Это было более чем печально.

Баскетбол являлся для меня верным способом стать прежней Ронни, которая существовала до того ужасного дня. Все мои друзья по команде были так рады видеть меня, так довольны, что я снова буду выполнять привычную работу защитника. Им было все равно, что я младше. Они очень скучали по мне. По их словам, без меня команда потеряла что-то важное. Некоторые девочки даже сказали мне во время тренировок, что хотели бы видеть меня капитаном команды. Защитник должен думать, должен быть быстрым и сообразительным. Как написала Беки, я не осознавала, что иногда меня «заносит». Я бы не представляла большой ценности как игрок на университетских спортивных играх. Когда я все же решилась поговорить с тренером и его помощником, они лишь обняли меня. Никто не пытался отговорить меня от принятого решения. Тот вечер, когда я бросила команду, я про плакала. Я приехала на автобусе, который останавливался примерно в миле от нашего дома, так что мне пришлось еще пройтись. И я услышала родителей еще до того, как зашла в дом. «Супер, просто великолепно, ничего не скажешь», – подумала я.

– Но ведь это твой сын, Крессида, – говорил отец. – Он явился нам как милость, светлый луч в темноте печали. Ты же ведешь себя так, словно он обуза.

– А что делаешь ты, Лондон? Тебя никогда нет со мной. Даже когда ты дома, то находишься где-то далеко, мыслями ты не здесь. Мне нет места в твоем мире. Мы не разговариваем. Я слышу, как всю ночь ты ходишь и... суетишься.

– Все изменится, когда объявят приговор. Я не могу контролировать себя, Кресси.

Мой папа был учителем и говорил как будто готовыми формулировками, как будто он обсуждал роман «Убить пересмешника» или что-то в этом роде.

– Но ведь я могу сказать то же самое. Где же место ребенку? – выпалила мама. – В больнице ты убеждал меня, что я найду у тебя поддержку, что ты сумеешь привязать меня к этому малышу.

– Я окрестил его... – начал папа.

– Я не говорю о духовных вещах, я не говорю о вечности, – возразила мама. – Как раз в масштабах вечности с ним все будет хорошо, я не сомневаюсь. Я говорю о жизни на земле, о жизни здесь и сейчас. Лондон! Здесь и сейчас нам очень плохо.

– Кресси, но ведь еще не минуло и года!

– Скажи об этом Рафаэлю! Я стараюсь, – произнесла мама, и я услышала, что она начала плакать. – Я пытаюсь дать ему такую же любовь, какую я дарила своим девочкам. Я молюсь Святому Духу о том, чтобы мне была ниспослана любовь, чтобы я нашла в себе силы преодолеть свое горе.

– Дорогая, я же читал тебе об этом. Джон Адаме и Томас Джефферсон говорили об истинной природе печали. Помнишь? Адаме рассуждал о том, для чего человеку уготованы испытания. Помнишь, что он сказал? Он привел в пример пару, которой все давалось легко, как нам с тобой, которой было дано счастье, но потом их семью настигла смерть. И он спросил: зачем человеку уготованы страдания? И пришел к выводу, что чем глубже человек переживает, тем глубже его печаль. Человек получает возможность проверить истинность своей веры, стать настоящим стоиком, настоящим христианином.

– Это все очень хорошо, Лондон! Это прекрасная интеллектуальная аргументация. Но мы с тобой живем в реальном мире, немного на юг от пекла! Разве я не стоик? Каждый день я встаю и купаю ребенка, чищу зубы, живу, и это настоящий стоицизм, потому что на самом деле мне больше всего хотелось бы лечь и лежать, пока от меня не останется пепел. У меня нет слез, я могла бы улететь, как засохший лист. В моей печали нет никакой цели, потому что я охвачена горем вся, без остатка. Лондон, я не Томас Джефферсон. Горе снедает меня, и в моем сердце нет места другим чувствам.

– Все изменится. После приговора. Я сделаю все, что в моих силах, Крессида.

– После? Ты повернешься к своей семье лицом? То есть у тебя есть на примете какая-то дата?

Мой отец молчал. Никто из них не услышал, как я открыла дверь.

– Да, – вымолвил он.

– Но как же Ронни? Я уже и так свалила на нее обязанности матери, чтобы посвятить себя искусству!

– Это не так, Крессида. Твой дар был ниспослан тебе Отцом Небесным, и он так же важен, как материнство.

– Если бы только я была там!

– Результат был бы тот же самый. Только я с заряженным ружьем в руках мог остановить этого человека.

– Нет. Все случилось из-за меня.

Они соревновались, кто из них худший родитель. Мне хотелось от всего этого убежать в Лабрадор, Феникс или в Солт-Лейк.

– Я все понимаю, но мне как будто швыряют правду в лицо. И эта правда заключается в том, что всему виной мой эгоизм. Он и сгубил жизни моих девочек. Мое искусство! Мои скульптуры!

– Бог не так распоряжается, как ты думаешь, Крессида. Я знаю это наверняка. Я не верю, чтобы он стал наказывать нас за то, что даровал тебе талант.

– Не надо! Не надо читать мне лекций. Я говорю о Ронни. Она несет на себе груз вины, который должен лежать только на моих плечах. Или на твоих, если ты хочешь его принять. Она уже и так заменила Рейфу мать. Чего я добиваюсь тем, что так живу? Что я дам своей дочери? Она уже делает больше, чем ей по силам, так разве это справедливо? Я не готовлю. Ронни это делает за меня. Она следит за мной, как ястреб. Ты знаешь, ведь она сказала, что ей не нужен купальник на следующий год! Не потому, что она стесняется, Лондон. Она просто не верит, что хоть когда-нибудь будет плавать, как все другие дети. Она не верит, что вообще покинет этот дом! Она считает, что не имеет права оставить меня одну! Мы же забыли о ее дне рождения! Лондон, мы забыли о дне рождения собственной дочери!

– О нет! – закричал отец. – Нет! Это невозможно! Он помолчал.

– Да, ты права. Мы забыли о ее дне рождения. «Семь-восемь месяцев, подумаешь!» – произнесла про себя я.

– Кресси, может, ей лучше отправиться к родственникам? Побыть вдалеке от дома? Я думал о том, чтобы она остановилась у моих братьев, в Солт-Лейке.