Когда рука зажила, у Беки остался лишь маленький шрам на пальце. Наш педиатр, доктор Пратт, сказал, что не смог бы сделать все лучше. Оставалось только отвезти Беки в больницу, но в радиусе пятидесяти миль от нас не было ни одной больницы. Мы жили на краю большой сосновой чащи. Это место даже нельзя было назвать городком, скорее это было поселение для таких людей, как мой отец, любивших простор и свободу.

Поэтому в тот день, когда мои сестры погибли, врачи и не смогли приехать к нам, а я была всего лишь ребенком. Доктор Сассинелли, наш сосед, находился в больнице, и все это означало, что никто не мог спасти моих сестер.

Мама и папа все время твердили мне: в том, что произошло, нет моей вины. В их глазах и в их голосе я читала, что они винят во всем себя. Я не должна была чувствовать себя виноватой в том, что не сумела найти помощь, – ведь было уже слишком поздно; в том, что не смогла взять папин пистолет, – ведь папа в тот день отправился на охоту. К тому времени, когда я открыла дверь и увидела то, что навсегда изменило мою жизнь, все уже произошло. Когда люди из полиции спрашивали нас, почему дети оказались без присмотра, мои родители возмутились. Они защищали меня, говоря, что я всегда была очень ответственной девочкой. Я сделала то, что могла. Я была храброй. Они сказали, что ни один родитель не мог предугадать, что такой человек, как Скотт Эрли, найдет это уединенное поселение, и уж ни одному родителю точно не пришло бы в голову, что он схватит серп, который папа оставил у амбара. Этот подаренный родителям серп и стал орудием убийства, принес в наш дом смерть.

Я слушала и кивала, но не верила им.

Мне не хотелось причинять папе, а тем более маме, еще большую боль, но не думаю, что я не была виновата. Мои кузины, мои друзья – Клэр и Эмма, даже Финн и Мико, чудаковатые мальчики, – говорили то же самое, что и родители. Но это не имело значения. Даже когда прошло первое потрясение, со мной навсегда осталось чувство вины. Я не могла от него избавиться. Вина, словно увеличительное стекло, выставленное на солнце, превращала мягкие и ласковые лучи в ранящие стрелы. Даже любовь не могла избавить от этого груза. Вина как будто генерировала мой гнев, превращая душу в сплошной ожог, который нельзя было охладить струей холодной воды. Он продолжал жечь меня до бесконечности, выедая душу. Проходило время, и раны других людей уже заживали, но не моя. Она становилась больше, ощутимее, она не могла затянуться. Даже сейчас мое сердце покрыто шрамами.

Глава вторая

Начинать рассказывать эту историю можно с какого угодно момента.

Поэтому я не хочу начинать с того, как полиция, наконец, нашла наш дом. Не потому, что это слишком скорбный эпизод. Я хочу сказать, что даже теперь, находясь в гармонии с миром, я не могу не чувствовать скорби. Она стала такой же моей, как цвет глаз. Смерть сестер отпечаталась в моей матрице. Стоит мне только вспомнить что-то, как скорбь дает о себе знать. Стоит мне только представить их на нашей старой смирной лошадке Руби, которая могла передвигаться либо совсем медленно, либо чуть быстрее, как я начинаю безудержно рыдать. Я не хочу начинать с того момента «трагедии», когда у нас над головами начали кружить вертолеты, откуда высовывались люди, чтобы запечатлеть на фото наш бревенчатый домик, где объявился Мрачный Убийца. Я не хочу пересказывать, что говорили о нас люди, покупавшие сандвичи в продуктовом магазине («Они были очень тихие, – сообщили репортерам Джеки и Барни. – Вежливые. Всегда. Дружелюбные, но не навязчивые». Можно ли сказать что-то другое о людях в подобной ситуации?). Вся эта шумиха в прессе была такой... насмешкой, хотя Джеки и Барни были очень добры и не желали нам ничего плохого. Я и сама потом пережила неприятный опыт общения с журналистами, поэтому могла понять чужие мотивы.

Но ничего из того, что было, не могло передать и толику правды. Поэтому я и не хочу начинать с того, что наша история попала на канал CNN и на первые полосы газеты «Аризона репаблик» под огромными заголовками. Люди со всей Юты и даже Аризоны и Колорадо съехались, чтобы увидеть наш дом. Они стояли перед ним с зажженными свечами и пели. Я хотела закричать, прогнать их – Беки и Руги были моей семьей, так почему все эти люди должны так сочувствовать нам, так рыдать, словно они знали наших девочек?

Мне бы хотелось, чтобы вы поняли, какими мы были до трагедии. Иначе нам не продвинуться дальше того момента, когда я выскочила на улицу, а родители умоляли меня войти в дом, чтобы мой поступок не стал темой для еще одной газетной статьи о трагедии Свонов.

Мы были обычной семьей, может, со своими странностями (моя мама вязали свитера абсолютно для всех, кроме разве что нашей лошади), может, со своими причудами (мой отец мог аплодисментами приветствовать рассвет и заваривал чай из розовых лепестков). Они были этакими хиппи. Симпатичными. Не ужасными. Они любили друг друга. Когда я была маленькой, то думала, что у всех детей папа и мама целуются каждый раз, когда наступает утро.

Меня ждали сюрпризы при столкновении со взрослым миром! Большинство людей, утверждавших, что они влюблены, на самом деле лишь терпели друг друга, чтобы не так остро ощущать одиночество. Когда я увидела, на чем держатся многие браки, то молила Бога о том, чтобы я полюбила в юности и на всю жизнь, как мои родители. (Это не потому, что я хотела быть Молли Мормон – так называют тех, кто рано женится или выходит замуж по большой любви, особенно если это члены Церкви Иисуса Христа святых последних дней, – а потому, что я и вправду этого желала.) В жизни все становится на свои места, если рядом с тобой есть верный человек, который поддержит тебя и в радости, и в горе, – кто-то, кто будет заботиться о тебе, как о себе.

Я не хотела, однако, выходить замуж так рано, как мои родители. Им было тогда по девятнадцать, и они были удивительными. Они все делали сами, не ожидая ни от кого помощи. Получали стипендию и учились в колледже. Познакомившись в старшей школе, они общались, обмениваясь письмами, и папа сказал потом, что, как только он увидел Кресси Бонхем – высокую девушку с длинными, развевающимися на ветру каштановыми волосами, он уже больше не смотрел на других женщин. Прибыв в Седар-Сити, он сразу же предложил ей руку и сердце. Они вместе поступили в университет в Прово и были образцовыми студентами. Начали мечтать о ребенке, но он появился у них через десять лет. Именно поэтому мама так увлеклась искусством. Наверное, она делала керамические фигурки младенцев оттого, что ее душой владела печаль. У нее был друг и единомышленник, и это сблизило их больше, чем если бы сразу родилась я. Они понимали друг друга даже не с полуслова, а с полувзгляда.

Конечно, мои родители не были идеальными. Я думаю, что отец считал себя умнее. Иногда в такой грех впадала и мама. Хотя отец был у руля, мама могла вставить свои «пять копеек». У них были разные периоды.

Когда я была совсем маленькой, я слышала, как мой отец сказал своим дикторским голосом: «Крессида, что ты ждешь от подобной беседы?» И она, подыграв ему, ответила: «Услышать мнение информированной особы на заданную тему».

Как всегда, когда мама ерничала, мой отец готов был вспылить, но тут же начинал смеяться, и ссора гасла, не разгоревшись.

Папа говорит, что нет ни одной нормальной семьи. Конечно, это в равной мере касалось и нас. Например, он был одним из одиннадцати братьев. Только представьте, каково было придумывать им всем имена! Так вот. Моего отца назвали Лондоном. Он был одним из младших, и дедушке с бабушкой пришлось призвать на помощь свою фантазию. Они начали с Кевина, Эндрю и Уильяма, но пришли к Джексону, Данте и Брайсу (как название каньона). Моя бабушка ходила в колледж. Она все еще в здравии и живет в Тампе (вы не знали, что во Флориде больше мормонов, чем в Юте?). Она стала меньше ростом... и более раздражительной, с тех пор как все это произошло. Я все еще езжу к ней. Мы вместе смотрим старые фильмы с Фредом Астсром и Джинджер Роджерс. Ее сыновья живы, и это иногда приводит ее в отчаяние, не потому, что бабушка желает им смерти, – она не может пережить того, что случилось с малышками Рути и Беки. У бабушки шестьдесят восемь внуков, и каждому из них она отсылает ко дню рождения десятидолларовую купюру и книжку на Рождество. Каждому.

Папу считали «необычным» еще и потому, что он позволял себе высказывать крайне либеральные взгляды, во всяком случае – для нашей общины мормонов. Говоря «общины», я, конечно, преувеличиваю. Это просто несколько домов, рассыпанных у ручья Дракона и дальше вниз по горам к Сейнт-Джорджу (чувствуете, как перекликаются названия – дракон и святой Джордж?). Половину лета ручей стоял пересохший, так что туристы могли его перепрыгнуть. Но давным-давно кто-то перегородил его небольшой дамбой. Если зима была очень снежной, I у нас все лето был небольшой пруд с чистой водой. Мы считали его своим и строили возле него крепость, пригибая ветки ивы. Летом там была наша «переодевалка». Если девочек не было поблизости, то мальчики плавали в белье. Мы вообще не купались вместе с мальчиками, кроме тех случаев, когда Сассинелли устраивали вечеринки. Было по-настоящему жарко.

Седар-Сити, который располагался рядом с нами, был не такой большой, как Сейнт-Джордж, но достаточно большой, чтобы иметь колледж и храм, красивый, как соборы в русском стиле. Мы редко ходили туда – в миле от нас была небольшая церквушка. Еще у нас были почта, бюро путешествий и магазин, где Джеки и Барни продавали все: от капуччино до чудо-хлеба, от тряпичных кукол до коньков. И много конфет. Половину магазина занимали полки с конфетами в красивой золотой фольге и в огромных упаковках. Папа любил повторять, что методисты появились от песни, а мормоны – от сладости. Люди из Юты, пожалуй, едят сахара больше, чем вся страна. Вы могли бы возразить, сказав, что они не могут позволить себе многого другого, поэтому пристрастились к сладкому. Еще там был старый дом, который кто-то переделал в магазин антиквариата, но он работал только осенью. Вот и все.

Но даже в таком малолюдном месте, как наше, было достаточно людей, чтобы судачить друг о друге, хотя они не стали бы употреблять это слово.

О папе говорили, что он все ставит под сомнение, что он считает церковную власть в Юте такой сильной, что это граничит с нарушением конституционных прав. По мнению папы, Церковь слишком долго не высказывала своего отношения к расовым проблемам, была консервативной в вопросе о смертной казни. Он говорил, что предпочел бы жить с семьей в Мичигане или в Нью-Йорке: там намного меньше мормонов, поэтому дети приобрели бы больший опыт, чем живя в коммуне единомышленников. Подобные разговоры были отчасти вызваны тем, что брат отца, Пирс, служил епископом в нашем приходе. Дядюшка Пирс был почти ортодоксом. Он жил ближе к Седар-Сити, чем мы, и приезжал на воскресную службу, на святые праздники и в дни семейных встреч. Конечно, он всегда являлся, если его просили приехать. На семейные встречи съезжались все папины братья (кроме того, который жил на Аляске и женился против воли Церкви, но мы все равно любим его) и мамины сестра с братом. Каждый год в начале июля семья собиралась и праздновала встречу почти всю ночь. Устанавливали палатки, готовили на кострах. Звучала музыка, все танцевали. Взрослые одевались в старомодные платья и шляпки. Приглашали родственников из Колорадо и Иллинойса. На второй день для детей устраивался парад. Взрослые плавали и отправлялись в поход, взбирались на горы, ели и доводили себя за четыре дня до приятной усталости, чтобы потом вернуться к привычной жизни. Мы же так жили все время (я не имею в виду шляпки и бриджи из оленьей кожи!).

Конечно, наша жизнь была тесно связана с Церковью. Это типично для многих мормонов. Если вы в среду занимаетесь правами женщин и ваша семья читает священные тексты, а в воскресенье четыре часа проводите в храме, то Церковь не может не занимать важного места в вашей жизни. Когда растешь в такой обстановке, то воспринимаешь все как должное. Ты видишь, что Церковь дает тебе ответы на многие вопросы. Жизнь становится проще и понятнее. Ты не ощущаешь себя в стаде, нет. Ты не обязан делать, как велели Пророк и его апостолы, – это ведь не совет директоров, в конце концов. У тебя всегда остается право выбора. Но если ты веришь в то, что делаешь, проблем никогда не возникает.

Много лет я просто появлялась в церкви, как тень, но продолжала верить.

Мы использовали здание церкви и для других целей.

Если бы вы посмотрели на нее, то вряд ли сказали бы, что это храм. Здание было маленькое, построенное из простых белых досок, с едва заметным шпилем на крыше. Но внутри все поражало воображение, особенно пол, который мистер Эмори приказал выложить разными сортами дерева: кленом, березой и орехом гикори. Моя мама сделала маленькую керамическую скульптуру, которую установили на входе: цветы, над ними летают пчелы, а две поднятые руки словно укрывают всю композицию. Улей для мормонов имеет символический смысл, ведь они так же прилежно работают, как пчелы. Скульптура была три фута шириной и четыре – высотой, но производила ошеломляющее впечатление. Мама делала ее полгода. Она тогда как раз была беременна Рути. Внутри молельного дома стояли переносные скамьи, но в других комнатах у нас были складные стулья, которые мы устанавливали полукругом или в ряд. Дальше находились кабинеты и столы, за которыми мы делали домашние задания по рисованию. В комнате для занятий рисованием висели полки, где хранилась бумага, лежали мольберты и прочие нужные юным художникам вещи. Там даже стоял гончарный круг, который нам подарила семья Сассинелли, после того как моя мама сказала о своем желании заниматься «живым искусством». Потом ей было неудобно, она боялась, как бы они не поняли ее превратно, решив, что мама просто хотела что-то продать богатым людям. Но миссис Сассинелли любила мамины вазы и скульптуры. Все закончилось тем, что она приобрела шесть маминых творений, причем три из них «поселились» в доме Сассинелли. Она сказала маме, что та должна воспринимать появление гончарного круга (а потом и печи для обжига!) как ответ на свои молитвы. Мама использовала их подарки для того, чтобы обучать искусству детей, и устраивала такие уроки по вторникам.