Рождественские сочельники до выхода на свободу считает каждый, даже такие атеисты, как он, потому что религиозный контекст празднования так называемого бдения накануне рождения Христа, как он заметил, это на самом деле всего лишь обросший мифами, легендами и волнующими ум и душу притчами предлог. Такой день, пусть хотя бы раз в году, людям очень нужен, потому что он их сближает, соединяет, скрепляет и в каком-то смысле облагораживает. Как никакой другой, он наполнен добротой, напоминает о самом главном в жизни человека: о любви, семье, единении. А в том, что это пресловутое рождественское бдение напоминает людям о Боге, он уверен не был. Лично он не знал никого, кто признался бы ему, что рад сочельнику потому, что хочет это время провести в бдении. Все-таки, наверное, главное – надежда, которую каждый год под конец декабря всем несет Церковь своим популистским обещанием: ты можешь хоть в хлеву родиться и все равно стать Богом.

Наряду с оставшимися до выхода на свободу Сочельниками, тщательно подсчитываются и другие события: еще восемь Пасх, пять дней рождения дочери или четыре дня рождения сына – у кого как. В тюрьме понятие «целых» от понятия «всего лишь» могут различаться на восемь лет или на один год. Как в одну, так и в другую сторону. На воле времени не хватает, на воле оно выскальзывает из-под контроля. В заключении его слишком много, и, наверное, поэтому его так точно считают. Вот почему на свободе сегодняшний Рождественский сочельник от того, что будет через год, отделяет вечность, а в тюрьме – только год. Чтобы убедиться, что время относительно, вовсе нет нужды посылать брата-близнеца в космос. Можно просто посадить его в тюрьму…

В конце концов нашлась эта намотанная на крестовину гирлянда с лампочками. Наверное, когда-то Агнешке понадобилась большая сумка для чего-то важного, и она взяла ее, а лампочки запихнула в глубь шкафа с черными папками-скоросшивателями. Вытаскивая крестовину, он, видимо, что-то задел, и одна из папок упала на каменный пол. Наклонился. Узнал перетянутую вдоль и поперек красной липкой лентой папку с материалами по своему делу. Еще бы не узнать: когда-то он сам обмотал ее крепкой лентой, какую используют на почте, чтобы обезопасить картонные коробки с тяжелыми посылками. На корешке написаны толстым фломастером его имя, фамилия, чуть ниже шифр и дата – «10.10.1991». Понятно, что здесь были не все бумаги по его делу, только те, которые он имел право получить после соответствующего запроса: только копии тех документов, которые он сам подписывал, а также показаний и других документов, связанных с членами его семьи: сестрой, братом, матерью, да и то при условии, что те дали на это согласие. Последние были, как правило, копиями писем и их перевод на польский язык, которые его мама, сестра и брат посылали куда только можно – и в Польше и во Франции, – чтобы выпросить для него оправдательный приговор или досрочное освобождение. Впрочем, безрезультатно, потому что свой срок он оттрубил от звонка до звонка.

Агнешка никогда не заглядывала в ту папку. В этом он был абсолютно уверен. И никогда не выказывала такого желания. Причем не из-за опасений, что может узнать о чем-то таком, что он от нее скрывает. Она считала, что каждый человек имеет право на тайну о своем прошлом, о том, что было «до нее». Ведь все равно она очень много знала о «том происшествии» из газет, найденных в архиве университетской библиотеки в Кракове. Действительно, ни о чем таком особенном или новом из папки она узнать не могла, потому что и так знала о нем гораздо больше, чем содержат все на свете самые секретные папки. Они никогда не разговаривали о «том происшествии». Просто она никогда не спрашивала. Честное слово, так никогда и не спросила. Но настал такой день, когда он сам захотел ей все рассказать.

* * *

Это было их первое лето вместе. И его первое лето на свободе после пятнадцати лет отсидки. Поехали на Мазуры. Самый бюджетный изо всех возможных летних отпусков. Палатка, два надувных матраса, два одеяла, два рюкзака, котелки, сковородка и несколько коробков туристических спичек. Их «первое паломничество в Гижицко[36]», как до сих пор Агнешка называет тот незабываемый отпуск. Однажды он проснулся среди ночи, почувствовав холод на спине. По крыше палатки барабанил дождь. Агнешка склонилась над ним, что-то доставая из их пожитков, а с ее волос капала вода. В ее руках оказались два бокала.

– Прости, дорогой, что вино не ахти, но другого в местном ларьке не было. С днем рождения тебя, Вин…

Он совершенно забыл, что сегодня у него день рождения. Действительно. Ведь только началось тридцатое июля. Вот так сюрприз. Они оба не сомкнули глаз в эту ночь. Агнешка достала фонарик из рюкзака и стала читать книгу, вслух. Часто, когда они были в постели вместе, она читала что-нибудь для него вслух. Так в постели с Агнешкой он познакомился с Колаковским, Мысливским и Конвицким[37]. Что читала она тогда в палатке на Мазурах, когда шел дождь, они пили вино, а он впервые после пятнадцати лет, проведенных в тюрьме, отмечал свой день рождения, он не помнит. Зато помнит одну фразу из той книги: «Человек никогда не избавится от того, о чем он молчит; для того, чтобы расстаться с болью, ее надо выразить». Когда Агнешка погасила фонарик и они легли, прижавшись друг к другу, он под барабанную дробь дождя рассказал ей о «том случае».

– На самом деле я хотел убить барда еще накануне, в среду, девятого октября. Поехал днем, около трех, к зданию на аллее Красинского, где она тогда снимала комнату. Если у них и были свидания, то не в нашей же квартире на Гжегужках, тем более напротив дома барда. Я хотел проверить, вместе они там или нет. Встал внизу, перед входом, и ждал их. У меня с собой было оружие. Но тогда же я понял, что не в силах убить его. Даже если бы они пришли туда вместе. И это понимание стало для меня шоком: ведь я уже принял решение убить его. Прождал час, не дождался, ушел. Вечером она позвонила мне, но что говорила, не помню. Я чувствовал себя как побитая собака. Вымазанный грязью и униженный. Для меня всё потеряло смысл. На следующий день, в четверг, я поехал утром к квартире на Гжегужках. Хотел посмотреть, стоит ли ее авто перед домом. Проверил, машины не было. Тогда я вошел в квартиру. Пусто. Не было ее следов ни в ванной, ни на постели. Оттуда я снова поехал на аллею Красинского и, медленно проезжая вдоль фасада дома, заглядывал во все окна. Я не знал, какое из окон ее. Потом вернулся в квартиру в Старом городе. И всё время думал о них и о ее измене. Потом опять бесцельно колесил по городу. Купил в киоске «Дзенник польский», чтобы посмотреть, что идет в Театре-Сцене СТО. Шел «Пан Твардовский». В том спектакле был занят бард. Она не была занята. Перед театром я оказался уже в семь тридцать, хотя точно знал, что представление кончается где-то около девяти вечера. Я оставил машину не на парковке, а на ближайшей улице. На парковке стоял ее «пежо», а несколько поодаль «мерседес» барда. Я поехал туда, чтобы шпионить. Около девяти заметил движение: народ пошел из театра. Уже заряженное ружьё и коробка с запасными патронами были при мне. В пластиковом пакете, на полу перед передним пассажирским сиденьем. Чтобы не потерять из поля зрения их машин, я проехал десяток-другой метров вдоль парковки. Некоторое время спустя появился сам бард. Он медленно шел к своей машине. Один. Потом появилась она – шла за ним, несла букет. Они прошли мимо ее «пежо» и направились к машине барда. И тогда меня как взорвало. Я вышел из машины со всем арсеналом. Бард заводил свой «мерседес», она собиралась сесть в него, начала открывать дверцу. Я пошел к ним; пока шел, переложил все патроны из пакета в карман. Она вышла ко мне навстречу. Встала на пути. Спросила: «Что ты задумал?» Я оттолкнул ее левой рукой. В правой у меня был обрез, прикрытый пакетом. Я держал обрез наизготовку, с пальцем на спусковом крючке. Когда я выходил из машины, я был в полной уверенности, что убью его. Она снова подошла ко мне. И я снова оттолкнул ее. Она устояла на ногах, не упала. И тогда из машины вышел бард и направился ко мне. Когда он оказался близко, метрах в трех, может, чуть побольше, я выстрелил в него четыре раза. Он вскрикнул и упал. В магазине было четыре патрона. В этом я уверен на все сто. Я нажимал спусковой крючок четыре раза. Когда бард упал, я услышал ее крик и слово «Боже». Не знаю, как так получилось, что она внезапно переместилась и оказалась рядом с ним. Во время четвертого выстрела – и это я помню – она была уже с ним. Ну, разве что во время третьего. Они лежали почти что рядом – она в полуметре от барда, справа, обращенная к нему лицом. В нее я не стрелял. Точно знаю, что не стрелял. Я был уверен, что она всего лишь потеряла сознание. Я стрелял только в барда. Потом я сменил магазин и сделал в него, когда он лежал на земле, еще пять выстрелов. Я не считал, но магазин был пустой, значит, должно было быть пять. Знаю, что пустой, потому что, когда я потом приложил ствол себе к виску и нажал спусковой крючок, услышал только глухой металлический щелчок. Потом я повернулся и пошел к своей машине – достать буксирный трос и повеситься. На полпути я увидел сторожа с собакой. Не помню, что он говорил, да и говорил ли что вообще. Помню только, попросил его позвонить в полицию. Я сел в машину, бросил обрез на пол и отъехал. Несколько минут ехал, потом остановился у какого-то дома. Там вспомнил, что отделение полиции находится где-то на Поморской. Когда я остановился у отделения, из здания вышел полицейский. Я подошел к нему и сказал, что я убийца, что убил человека и хочу отдаться в руки полиции. Оружие – в машине. Полицейский был в шоке. Отвел меня в здание. Сначала меня обыскали, потом допросили, несколько раз. Тем временем к ним пришла информация об убийстве на парковке. Перед каким-то из допросов привели переводчицу. О том, что Пати погибла, я узнал во время очередного допроса. Я разрыдался. Они сделали перерыв, после которого еще раз рассказал все то же самое, с самого начала до самого конца. Протокол последнего допроса я подписал уже утром следующего дня – одиннадцатого октября, в пять часов десять минут. Из отделения меня отвезли на «воронке» в тюрьму на улице Монтелупи. Наручники не надевали. Первые два дня я провел в одиночной камере. Меня еще и еще раз допрашивали. В присутствии переводчицы и назначенного адвоката. Потом я попал в свою первую камеру…

Когда он окончил рассказ, Агнешка вылезла из палатки и долго курила под дождем. Вернувшись, долго сушила волосы полотенцем. Потом прижалась к нему и сжала его руки. Никогда больше они не разговаривали о «том деле».

* * *

Он поставил папку на полку, закрыл шкаф и вернулся в квартиру. Агнешка накрывала на стол, напевала колядку. Уставший от впечатлений, Джуниор заснул и лежал на полу посреди комнаты, прикрытый одеяльцем. Он подошел к малышу, долго стоял, не в силах отвести умиленного взора от его личика. И такая благодать разлилась в его душе, что он опустился перед сыном на колени…