Тогда я подумал, что люди никогда не меняются. Он остался трудоголиком, даже бросив свою крутую денежную работу и уехав из Вашингтона.

Для Чарльза должность университетского преподавателя была, конечно, шагом вверх по карьерной лестнице, зато Синди пришлось оставить место, которое ее вполне устраивало, а Коулу и Карли – школу и друзей. Думаю, они пошли на это не без мысли о нас, но отец предпочел не заметить жертву, принесенную его друзьями ради него и ради меня.

Своим молчанием он словно обвинял их в случившемся. Хотя возможно, что их присутствие просто напоминало ему о тех событиях. Как и мое, от которого он не мог так легко отделаться.

А мне было незачем напоминать. Я знал, кто виноват в том, что мы потеряли маму. Я, и больше никто.

Итак, отец отказался праздновать День благодарения у Хеллеров – невелика неожиданность. Поскольку мне было пятнадцать и я еще не имел права водить машину сам, он затемно привез меня на автовокзал. Из вредности я мог и отказаться ехать один, но бунт был бы беспочвенный. Мне хотелось навестить Хеллеров, и ради этого стоило даже потерпеть тряску в автобусе в окружении нищих дегенератов, которые, как только меня увидели, сразу решили, что я опасный тип. Зато ко мне никто не подсел. Во всем есть свои плюсы.

После четырех остановок в дерьмовых городишках я вышел в Сан-Антонио, где сел на такой же вонючий автобус, набитый такими же лузерами, не имевшими собственных колес. На машине, по прямой и без остановок, дорога заняла бы меньше четырех часов. Я же ехал около шести и к моменту прибытия пропитался смешанным запахом убогого дома для престарелых и тех районов Вашингтона, куда мне и моим одноклассникам не разрешали соваться без взрослых. Чарльз ждал на станции.

– С Днем индейки тебя, сынок! – сказал он и как-то просто, естественным движением, меня обнял.

В этот момент мое сердце екнуло: я вдруг подумал, что мой родной отец ни разу не прикоснулся ко мне со дня похорон. Даже тогда я жался к нему и тыкался лицом в его большую твердую грудь, пытаясь выплакать в нее свое горе, но не помню, чтобы он сам протянул ко мне руку.

Он не сказал в мой адрес ни слова упрека, но и слов прощения я от него не слышал.

Просушив глаза, я поднял лицо с плеча Чарльза чуть позже, чем следовало, и постарался поглубже запрятать свое вечное чувство вины, надеясь, что оно не будет докучать мне хотя бы день. Или час. Ну или хоть несколько минут.

– Думаю, ростом ты будешь как Рэй, – сказал Чарльз, отстраняясь, чтобы взять меня за плечи и внимательно рассмотреть. С момента нашей последней встречи я вырос, и теперь мы стояли вровень друг с другом. – Ты похож на него, но темные волосы у тебя от матери. – Он изогнул бровь. – Да как много!

До колледжа Чарльз служил в армии, и я никогда не видел у него на голове растительности длиннее дюйма. Отрастив пару сантиметров, он уже говорил, что похож на «проклятого хиппи», и шел стричься. Он очень любил посмеяться над нашими с Коулом шевелюрами и делал это при каждом удобном случае. «У нас хотя бы есть волосы, а ты нам завидуешь», – огрызнулся Коул в последний раз, когда Чарльз бросил, что его сына не отличишь от дочери. Я поперхнулся молоком, и оно пошло носом.

* * *

Мои родители познакомились с Хеллерами в Университете Дьюка. Папа и Чарльз уже писали диссертации по экономике, и от мамы с Синди, которые были еще студентками и близко дружили, их отделял целый мир. Они бы не познакомились со своими будущими женами, не захоти мама посмотреть на молодых экономистов, которых собрал у себя ее отец – профессор, известный ученый, член диссертационного совета, где должны были защищаться папа с Чарльзом.

Я впервые услышал эту историю лет в восемь или девять, но зацепила она меня, только когда я сам влюбился – в Есению. Это было в восьмом классе. Тема любви и судьбы неожиданно стала вызывать у меня живейший интерес.

– Я увидела папу из окна своей комнаты и подумала: «Какой милый!» – сказала мама и рассмеялась, увидев, как я закатил глаза. Я не мог представить, что мой отец когда-то кому-то казался милым. – Мне надоели снобы-художники, с которыми я встречалась раньше. И я подумала, что, может быть, мне больше подойдет кто-нибудь похожий на твоего дедушку. Он всегда с уважением относился к моему мнению, никогда не забывал, что у меня есть собственные мозги. И наверное, он ужасно меня испортил. Но все его студенты, которых я знала, были такие зануды и такие неуклюжие! Твой папа очень от них отличался. Я решила привлечь к себе его внимание, чтобы он со мной заговорил. А дальше, конечно же, без памяти влюбился и предложил встречаться. – Из-за приятных воспоминаний от маминых глаз разбежались лучики. – Я перемерила с десяток нарядов, прежде чем выбрала, что надеть. А потом эффектно сошла по лестнице и непринужденно продефилировала через гостиную на кухню. Мой маленький план сработал, потому что тогда я действительно была очень хорошенькая.

Теперь настала моя очередь смеяться. Я знал: моя мама красавица. Иногда я замечал, как отец смотрел на нее и словно не верил, что она жила в его доме и хозяйничала на его кухне. Он как будто думал, что она ненастоящая. Но она была настоящей и принадлежала ему.

– Он пошел за мной, – продолжала мама, – чтобы налить себе чаю со льдом.

Отца ни за какие деньги нельзя было заставить пить чай со льдом. Поймав мой озадаченный взгляд, мама кивнула:

– Я только позднее узнала, что это его самый нелюбимый напиток. Он наклонился над столешницей и стал смотреть, как я делаю бутерброд, а потом наконец спросил: «Так вы дочь доктора Лукаса?» Я состряпала непроницаемую мину и ответила: «Нет. Просто зашла с улицы, чтобы сделать себе сэндвич». Тут я хотела усмехнуться, но, как только подняла взгляд, у меня перехватило дыхание. Я никогда еще не видела таких прекрасных глаз.

Этот комплимент я мог принять и на свой счет, потому что глаза у нас с папой были одинаковые: светло-серые, как дождь. Еще я унаследовал от отца рост, аналитический склад ума и способность наглухо замыкаться в себе. Но всего этого я тогда еще не знал.

– Потом в комнату вошел Чарльз. Твой папа сердито зыркнул на него, но он только осклабился и сказал: «Вы, должно быть, дочь доктора Лукаса! Я Чарльз Хеллер, один из его многочисленных последователей». Кто-то из них двоих спросил, чем я занимаюсь. Я сказала, что учусь в Дьюке. Твой папа поинтересовался, какая у меня специальность. Я ответила: «Изобразительное искусство». И тогда, Лэндон, он сказал то, из-за чего ты мог никогда не родиться на свет. – (Я удивленно насторожился: эту часть истории мне раньше не рассказывали.) – Он фыркнул: «Изобразительное искусство? И что же вы собираетесь делать с таким никчемным образованием?» У меня отвисла челюсть. Ничего себе, да? Мне захотелось ударить его по красивой надменной физиономии, но вместо этого я сказала, что собираюсь делать этот мир прекраснее. Так-то! Пусть, мол, знает, что и меня не впечатляло его будущее занятие, «деланье денег». Я развернулась и, кипя от злости, потопала обратно к лестнице. «Никогда больше не посмотрю ни на кого из папиных студентов! Какой бы симпатичный он ни был!» – твердила себе я, даже не сообразив, что сэндвич-то остался на кухне.

Дальнейшее развитие событий было мне известно: под влиянием сиюминутного порыва мама передала отцу через Чарльза приглашение на свою первую выставку. Для моральной поддержки с ней была лучшая подруга Синди – на случай, если Рэймонд Максфилд опять будет говорить гадости. Но он, наоборот, признался, что мамины работы его потрясли. Мама не раз кокетничала, говоря, будто отец влюбился не в ее красоту, обаяние или строптивый нрав, а в ее живопись.

А отец всегда уверял, что дело было именно в нраве.

Но я-то знал: папа запал на все это, вместе взятое. И когда она умерла, для него как будто погасло солнце, вокруг которого он вращался.

Лукас

Прошло уже несколько часов, как я вернулся из клуба, но мысленно я продолжал обнимать Жаклин Уоллес. Мне постоянно вспоминалось, как она нервно сглатывала и, запинаясь, задавала мне вопросы. Вспоминались ее сумрачно-голубые глаза в полутьме прокуренного зала. В тот самый миг, когда я прижал ее к себе, вокруг все исчезло. Я не ощущал смешанного запаха пота и одеколона, не слышал музыки, криков и смеха. Я воспринимал только ее сладковатый аромат и биение собственного сердца, которое с умноженной силой гоняло по телу кровь.

Придя домой, я лег в постель, уставился невидящими глазами в потолок, и мое воображение сорвалось с привязи. Я представил, что она распростерлась на мне, коленями врозь, ее тело откликается на мои размеренные толчки, а приоткрытый рот – на прикосновения моего языка. Мои нервы напряглись до предела. Я впился руками в собственные бедра, а ощутил мягкую обнаженную кожу Джеки. И ее шелковистые волосы, щекочущие мне лицо. И ее абсолютное доверие.

Я накрыл лицо подушкой и зарычал. Я понимал: то, что я сейчас делаю, пытаясь ослабить нарастающее напряжение, – мерзкая пародия на то, чего мне действительно хочется. Жаклин не может быть моей, и тому есть несколько причин. Она для меня запретный плод, я ее преподаватель (хоть ей это и неизвестно). Она только что рассталась с парнем, с которым встречалась три года. И наконец, она пережила в моем присутствии такое унижение, какого никому не пожелаешь, и теперь боялась меня.

«Но, может быть, уже не так, как раньше», – прошелестело в голове.

Я не сумел сдержать дрожь, охватившую мое тело, и позволил этой волне найти естественный выход. Нужно было хоть как-то высвободить лишнюю энергию, чтобы уснуть.

* * *

В воскресенье вечером мы с Джозефом встретились в баре, устроенном в помещении бывшего склада, чтобы послушать новую альтернативную группу из Далласа, которая нам обоим нравилась. Ночью я почти не спал, днем провел два часа в спортзале, но теперь, как ни странно, был взвинчен и одновременно находился в дурацком созерцательном настроении. Обычно и то и другое лечилось одной хорошей спарринг-тренировкой.

Поскольку больше в зале никого не было, моим партнером согласился стать сам мастер Лю, так что я прямо обалдел. Для человека мелкого телосложения он был потрясающе крут. На мастер-классе я видел, как он двумя движениями повалил более крупного и тоже отлично тренированного соперника. В реальной жизни после такого удушающего захвата противник наверняка вырубился бы. И не факт, что не навсегда.

Тот, кто напал на Жаклин, даже не представлял, насколько ему повезло: я еще не дошел до того уровня, на котором разрешают изучать подобные приемы.

Голос Джозефа вывел меня из раздумий:

– Тото, мы уже не в Канзасе![10]

– А я никогда и не был в Канзасе, если честно, – усмехнулся я.

Он покачал головой:

– О чем или о ком ты думаешь? Первый раз вижу тебя таким рассеянным. Я уже трижды спросил, собираешься ли ты домой на День благодарения, и вряд ли ты меня игнорируешь. Ты просто ни черта не слышишь.

Я, кивнув, вздохнул:

– Извини, старик. Да, я еду домой. А ты?

Помотав головой, он опрокинул в себя остатки текилы, которую до сих пор не спеша потягивал.

– Мы с Эллиоттом поедем к нему. Я нравлюсь его маме. – Джозеф облокотился на барную стойку и, скривив губы, посмотрел на меня. – А своей нет.

Мой приятель и раньше намекал на то, что семья его не принимает, но никогда не говорил об этом прямо. Я не знал, как реагировать.

– То есть… тебе нельзя приехать домой с Эллиоттом?

– Нет, чувак. Я вообще не могу приехать домой, и точка. «Пидорасам вход воспрещен».

– Ну и ну! Паршиво…

Джозеф пожал плечами:

– Ничего не поделаешь. Родственники Эллиотта гораздо спокойнее к нам относятся. Его мама готовит нам гостевую комнату и принимает нас не хуже, чем в любом отеле. Зато они не привыкли к синим воротничкам. Там вся семейка такая из себя образованная. Сестренка учится в медицинском. Когда я впервые их увидел, Эллиотт сказал только, где я работаю. Представь, как вытянулись их физиономии, когда они узнали, что я в университете унитазы чиню, а не преподаю историю, математику или какую-нибудь фигню вроде женской психологии. – Джозеф усмехнулся. – В общем, не повезло мне. Я слишком голубой, чтобы быть дровосеком, и слишком красношеий[11] для гея.

Как бы плохо ни думал обо мне мой отец и сколько бы я его ни бесил (иногда даже нарочно), он никогда не отказывал мне от дома. Я знал, что могу в любой момент к нему вернуться, если захочу. Я не хотел. Но мог.