Неделю тому назад в их сад забрела соседская корова. Пока Мунисэ выгоняла её, самый младший братишка вывалился из люльки. За это мачеха сильно отколотила девочку, заперла в хлеву и три дня ничего не давала есть, кроме сухих хлебных корок.

Мунисэ показала мне на своем белом, как слоновая кость, теле ссадины и синяки — следы побоев.

Я не удержалась и спросила:

— Хорошо, Мунисэ, разве отец тебя не жалеет?

Девочка пристально глянула мне в лицо, словно поражалась моей наивности, потом улыбнулась:

— И он меня жалеет, и я его… Ведь у нас с ним ничего нет…

Сказав это, она вздохнула и развела в стороны крошечные руки, как бы подчёркивая безнадёжность своего положения. У меня даже защемило сердце.

Какое удовольствие я получила, наряжая Мунисэ! Можно было подумать, что играла в куклы. Я подвела девочку к небольшому зеркалу. Она вспыхнула от радости, зарделась. Но я заметила в её глазах что-то похожее на испуг. Иначе и не могло быть, — коротенькое платье из синей шерсти, длинные чёрные чулки, розовая лента в волосах, заплетённых в две косички, всё было для неё чужим.

Как я потом узнала, наряд Мунисэ стал на много дней поводом для всевозможных сплетен в Зейнилер. Некоторым моя забота пришлась по душе, но очень многие остались недовольны. По их мнению, ни к чему было проявлять сострадание к «змеёнышу», мать которого развлекается в горах. Нашлись и такие, которые считали, что наряжаться подобным образом — грех, другие утверждали, что эта «роскошь» может только испортить девочку, и она пойдёт по дурному пути своей матери.

Бедняжке Мунисэ недолго пришлось наслаждаться своей розовой лентой и хорошеньким синим платьем. Мачеха, неизвестно что подумав, спрятала все эти наряды в сундук. Через два дня девочка пришла на урок в прежнем тряпье.

Мунисэ посещает школу очень редко. Вот уже три дня, как я её не вижу. Интересно, что случилось? Завтра я расспрошу о ней маленького Вехби.

Зейнилер, 30 ноября.

Я с каждым днём всё больше и больше привыкаю к школе. Некогда заброшенный класс стал чистым и опрятным. Мне удалось даже немного украсить его.

Дети, в первое время казавшиеся мне такими дикими и чужими, теперь стали близкими и милыми. Я ли к ним привыкла, или они благодаря моим неустанным усилиям начали постепенно перевоспитываться, — не знаю. Наверно, тут сказывается и то и другое.

Я много работаю. Больше для себя, чем для них. Я тружусь, не жалея сил, чтобы только убежать от постоянной тоски, которую порождают бездеятельность и одиночество. Сталкиваясь с неудачами, я не унываю. Радуюсь, если чувствую, что мне удаётся в этих ребятах с тусклыми, застывшими глазами и мрачной душой пробудить вкус к жизни, желание думать.

Иногда кто-нибудь из односельчан заходит ко мне в гости. Эти люди не очень любят говорить и совсем не умеют смеяться. Наверно, они меня стесняются и даже избегают. Я понимаю, что, как ни старалась я проще одеться в первые дни, всё равно они считали меня слишком разряженной и не одобряли моих «туалетов». Жена мухтара несколько раз даже делала обидные намёки.

Изо всех сил я старалась понравиться крестьянам, угодить им. Некоторым оказывала мелкие услуги: писала письма, шила платья. Сейчас я чувствую, что мнение обо мне несколько изменилось.

Позавчера ко мне опять приходила жена старосты и передала привет от мужа. Мухтар-эфенди просил сказать мне следующее: «Когда я увидел учительницу в первый раз, она мне не очень понравилась. Но аллах видит, девушка она неплохая. Управляет школой, как хорошая хозяйка. Если ей что понадобится, пусть даст мне знать».

Разумеется, я поблагодарила жену мухтара за столь неожиданное внимание и любезность.

Есть ещё одна значительная персона, которая мне здесь симпатизирует и часто навещает, — это деревенская повивальная бабка Назифе Молла. Так как её звать не Зехра и не Айше, думаю, она родом из других мест, что подтверждает также и её чрезмерная болтливость.

Я стараюсь никого ни о чём не расспрашивать, не хочу, чтобы думали, будто я собираю сплетни. Но эбе-ханым[60] сама мне рассказывает о всех любопытных и забавных происшествиях в деревне. Она по-своему не лишена сообразительности и деликатности. Как-то раз очень снисходительно и даже с жалостью рассказала мне о матери Мунисэ. Говорила она почему-то шёпотом, словно боялась, что нас могут услышать, хотя в комнате мы были одни. А под конец, покачав головой, добавила:

— Виноват простофиля-муж. Это он должен ответить за её грех. Только, смотри, доченька, не вздумай кому-нибудь передать мои слова. Здесь за это человека камнями до смерти изобьют.

У Назифе-ханым есть сынок, слывущий хафизом[61]. Сейчас он уехал на рамазан в Б… собирать джерр[62]. Очевидно, его дела идут успешно, так как он ещё не вернулся. Назифе-ханым собиралась в этом году, «если аллаху будет угодно», поженить своего отпрыска. Пользуясь каждым удобным случаем, она расхваливала хафиза, подмигивая мне при этом многозначительно и обнадёживающе. Это должно было означать, что, если мне удастся соблюсти некоторые условия, я буду удостоена чести стать супругой хафиза-эфенди.

Словом, Назифе Молла меня очень развлекает.

Вот и сегодня утром она пришла ко мне и спросила, могу ли я читать «Мевлюд». Оказывается, в ближайшие дни предполагается свадьба, а на свадьбах в Зейнилер вместо музыки читают «Мевлюд».

Я прикусила губу, чтобы не рассмеяться, и сказала:

— Читать могу, но у меня нет голоса, эбе-ханым.

Назифе Молла выразила сожаление и сказала, что одна из прежних учительниц очень хорошо читала «Мевлюд» и благодаря этому зарабатывала немалые деньги.

Но главная цель сегодняшнего визита эбе-ханым оказалась совсем другой. Девушка, которую выдавали замуж, была очень бедна. Соседи решили сделать благое дело и собрали ей небольшое приданое: несколько кастрюлек и постель. От меня крестьяне хотели получить какое-нибудь старое платье для свадебного наряда. Выяснилось, что девочка не такая уж чужая мне, — одна из моих учениц.

Это известие удивило меня.

— Но ведь среди моих учениц невест нет, эбе-ханым. Самой старшей двенадцать лет.

Назифе Молла засмеялась.

— Моя божественная дочь, разве это мало — двенадцать лет? Когда меня выдавали замуж, мне было пятнадцать, и считалось, что я засиделась дома. Правда, сейчас отменены старые обычаи, но у бедной сиротки никого нет… Совсем на улице, можно сказать, осталась. У нас есть один чабан, Мехмед. За него отдаём. Как бы там ни было, хоть кусок хлеба у неё будет.

— А кто эта девочка, эбе-ханым?

— Зехра…

В классе у меня было шесть или семь девочек по имени Зехра. Поэтому такой ответ мне ничего не говорил. Но когда Назифе Молла объяснила, какая именно Зехра выходит за чабана Мехмеда, я остолбенела. Девочка была слабоумной и вдобавок невообразимо уродливой. Такая приснится — испугаешься. У неё были лохматые, жёсткие, как кустарник, волосы, словно крашенные хной, серое восковое лицо, усыпанное тёмно-коричневыми веснушками, и выпученные глаза под узким лбом.

Ещё при первом знакомстве с нею я поняла, что эта девочка душевнобольная. Она совсем не разговаривала в классе, и только когда ей хотелось что-нибудь спросить или надо было прочесть урок, она начинала вдруг истерически вопить пронзительным голосом.

Одного я никак не могла постичь. По арифметике и там, где приходилось запоминать наизусть, Зехра была первой ученицей в школе.

Как в классе, так и в саду, она всегда держалась особняком и не принимала участия ни в «весёленьких» религиозных песнопениях о гробах и тенеширах, ни в «жизнерадостной» игре в похороны.

У Зехры была своя собственная игра, которой она очень увлекалась, и которая наводила на меня ужас больше, чем все забавы остальных моих учениц. Она останавливалась посреди сада и, казалось, прислушивалась к какому-то небесному голосу, затем закатывала глаза и начинала пыхтеть, точно самовар, издавая странные, неприятные звуки. Потом ею овладевал ещё больший экстаз. Красные волосы вставали дыбом, на губах появлялась пена. Девочка с криком начинала вертеться на одном месте.

Несомненно, это была игра. Не знаю почему, но, когда я глядела на её дикую пляску, меня начинала бить дрожь.

Теперь эбе-ханым рассказала, что Зехра должна стать женой чабана, и я подумала про себя: «Господи, а что, если экстаз овладеет ею в первую брачную ночь, и она захочет продемонстрировать эту игру своему мужу?

Когда Назифе Молла ушла, я распорола ещё одно старое платье и принялась мастерить для Зехры свадебный наряд. Что поделаешь? Надо хоть немного приукрасить несчастную девочку, чтобы чабан Мехмед не сбежал от неё в первый же день.

Зейнилер, 1 декабря.

Вчера ночью в доме мухтара сыграли свадьбу. Зехра стала женой чабана. Чтобы Мехмед не грустил, на площади пищали зурны, били барабаны, боролись несколько пар пехливанов[63]. Женщины тоже устроили себе кына-геджеси[64], где читался «Мевлюд».

Свадебное платье, подаренное мной невесте, показалось старикам «слишком уж на европейский манер». До моих ушей отовсюду долетали обрывки фраз: «…завтра на том свете…», «Мюнкир… Некир…», «…раскалённая булава…» и так далее. Но зато у молодых женщин от зависти текли слюнки. Кажется, некоторые из них даже хотели бы оказаться на месте невесты.

Вечером я немного развлеклась. Жена мухтара приготовила великолепное угощение. По разговорам, которые велись во время «пиршества», можно было заключить, что все эти жертвы принесены не столько ради Зехры, сколько для того, чтобы пустить пыль в глаза «стамбульской учительнице».

Перед тем как вручить невесту чабану Мехмеду, была разыграна смешная церемония — воздание почестей старшим. Среди рук, которые застенчивый деревенский парень поцеловал зажмурившись, была и моя. И оказывается, это не потому, что я учительница, а потому, что они считали меня чуть ли не матерью.

Во время этой церемонии произошла комическая сцена, на которую почти никто не обратил внимания, но которую я никогда не забуду. Пять-шесть пожилых женщин, в их числе жена старосты и Назифе Молла, сидели рядышком на длинном тюфяке. Я ещё не привыкла сидеть, поджав ноги, и примостилась у печки на краю сундука с бельём.

Чабан Мехмед, не смевший поднять глаза от пола, сначала не заметил меня. Тогда эбе-ханым показала парню на меня рукой и сказала:

— Мехмед, сынок, поцелуй руку и учительнице…

Чабан смущённо подошёл ко мне. Я с серьёзным видом подала ему руку. Но едва бедняга прикоснулся к моим пальцам, как тут же отпустил их, глупо тараща глаза, словно не верил, что это человеческая рука.

Стараясь удержаться от смеха, я сказала:

— Целуй, сын мой…

Бедняга опять схватил мою руку и, забыв про стеснение, поднял голову. Наши глаза встретились. Как на беду, в этот момент в печи вспыхнуло пламя и осветило моё лицо. Чабан увидел, что я смеюсь. В жизни не встречала более потешной и растерянной физиономии!

После церемонии целования рук жениха отвели в комнату, где сидела невеста. В новом платье, с красивой причёской моего изобретения Зехра могла сойти почти за хорошенькую. Но так как по здешним обычаям её не покрыли дуваком[65], а просто сунули с головой во что-то похожее на мешок из зелёного шёлка, я не смогла видеть, какое впечатление она произвела на чабана Мехмеда.

Зейнилер, 15 декабря.

Проснувшись сегодня утром, я почувствовала какую-то перемену, чего-то недоставало. Я принялась думать, искать и, наконец, поняла: не слышно родника, который журчал в саду под окном, напевая по ночам грустную колыбельную песню.

Я вскочила с постели, хотела открыть деревянные ставни, но они не поддавались. Я с силой тряхнула их. Из щелей посыпалось что-то белое…

Ночью выпал снег. Деревня Зейнилер изменилась до неузнаваемости.

Хатидже-ханым говорила мне, что стоило здесь выпасть снегу, как он уже не тает, лежит до самого апреля. Как чудесно! Значит, весна в этом скучном, тёмном краю, где даже листья кажутся чёрными, наступает зимой. Я очень люблю снег, — он напоминает мне цветение миндаля весной. В детстве никакие праздничные развлечения не могли заменить мне удовольствия поваляться в чистой, белой и мягкой снежной постели у нас в саду. И ещё… Какая прекрасная возможность отомстить тем, кого ты ненавидишь! В нашем пансионе училась девочка, с которой мы враждовали. Она до смерти боялась снега. Я неожиданно налетала на неё и совала снежный ком за джемпер, плотно облегающий тонкую нежную шею. Её губы, посиневшие от мороза, дрожали, она менялась в лице, а я приходила в восторг.

Зейнилер, 17 декабря.