Моя малышка любит наряжаться, она даже кокетлива. Я всегда недолюбливала жеманных девочек, но теперь я с удовольствием слежу, как Мунисэ прихорашивается перед зеркалом, улыбаясь самой себе. А вчера я поймала её с обгоревшей спичкой в руках: кокетка хотела тайком подчернить себе брови. Смешно… Не знаю, от кого она этому научилась? Пока не страшно, но что будет потом, через несколько лет, когда она станет молодой девушкой, полюбит кого-нибудь, будет выходить замуж? Стоит мне подумать об этом, и я начинаю волноваться, как все матери волнуются за своих детей, и в то же время радоваться чему-то.

Вчера же Мунисэ, краснея и стесняясь, обратилась ко мне с просьбой сделать ей причёску, как у меня.

Мне доставляет огромное удовольствие играть с моей девочкой, точно с куклой. Я посадила её к себе на колени, расплела косы и уложила её волосы, как она хотела.

Мунисэ сняла с полки маленькое зеркало и заглянула в него.

— Абаджиим, милая, иди сюда. Встанем рядом и посмотрим…

Прижавшись, как сёстры перед аппаратом фотографа, мы смотрелись в зеркало, смеялись, показывали друг другу языки… Ах, эти тёмно-синие глаза на матово-белом миловидном личике! Мне казалось, Мунисэ красива, как ангел.

Но девочка почему-то осталась недовольна сравнением. Она потрогала рукой мой нос, губы и вздохнула:

— Эх, напрасно, абаджиим… Я ведь не похожа на тебя…

— Тем лучше, дитя моё.

— Что же хорошего, абаджиим? Я не такая красивая, как ты…

Она ещё крепче прижалась ко мне и погладила по щеке своей маленькой ручонкой.

— Абаджиим, у тебя не кожа, а бархат! В ней можно увидеть своё отражение, как в зеркале.

Меня рассмешила болтовня этой странной девочки, и я растрепала ей волосы, которые минуту назад так тщательно укладывала.

Впрочем, зачем скрывать? Ведь, кроме меня, никто не прочтёт эти строки. Я нахожу себя гораздо красивее, чем думаю об этом иногда. Пожалуй, я даже согласна с теми, кто говорит: «Феридэ, ты не знаешь себя. В тебе есть такое, что отличает от всех остальных…»

О чём я рассказывала? Да, о моей девочке! Пока я буду стараться сделать её умницей, она превратит меня в такую же кокетку, как сама.

Зейнилер, 29 января.

Вот уже месяц, как я не бралась за дневник. У меня есть более важные дела, чем марать бумагу. Да и что расскажешь о счастливых днях?

Всё это время я наслаждалась глубоким душевным покоем. Жаль только, что такое состояние продолжалось недолго. Проезжавшая два дня назад почтовая повозка оставила для меня четыре письма. Едва я взглянула на конверты, меня сразу же бросило в жар. Ещё не зная точно, от кого они, и что в них, я подумала: «Ах, лучше б они пропали в дороге, не добрались до меня!»

Я не ошиблась. Почерк на конверте был мне знаком: письма были от него. Пока они нашли меня в Зейнилер, им пришлось много раз переходить из рук в руки. Конверты были испещрены голубыми и красными подписями, заляпаны печатями. Не решаясь взять письма в руки, я прочла адрес: «Учительнице центрального рушдие города Б… Феридэ-ханым-эфенди».

Скомкав конверты, я швырнула их на книжную полку, висевшую у печки. Потом подошла к окну, прижалась лбом к стеклу и долго задумчиво смотрела вдаль.

— Абаджиим, ты нездорова? — забеспокоилась Мунисэ. — Ты так побледнела!

Я попыталась взять себя в руки и улыбнулась.

— Нет, всё в порядке, дитя моё. Немного болит голова. Пойдём погуляем с тобой в саду, и всё пройдёт.

Ночью я долго лежала без сна, устремив глаза в темноту, страдала, мучилась. Нерешительность раздирала моё сердце. Кто знает, что бессовестный злодей посмел написать мне? Не раз я порывалась зажечь лампу и вскрыть письма, но пересиливала себя. Прочесть их — какой позор, какое унижение!

Прошло два дня. Письма по-прежнему лежали на полке и, казалось, отравляли воздух ядом, заставляли меня мучиться. Моё состояние передалось и Мунисэ. Бедная девочка понимала, почему я страдаю, и смотрела на полку, где лежали конверты, принёсшие в дом горе, с ненавистью и отвращением.

Сегодня вечером я опять стояла в задумчивости у окна. Мунисэ робко подошла ко мне и нерешительно сказала:

— Абаджиим, я что-то сделала… Но не знаю, может, ты рассердишься?

Я резко обернулась и невольно глянула на полку: писем на месте не было. Сердце моё тоскливо сжалось.

— Где письма? — спросила я.

Девочка потупила голову.

— Я сожгла их, абаджиим. Думала, будет лучше… Ты так страдала!..

— Что ты наделала, Мунисэ! — воскликнула я.

Девочка испугалась и задрожала, думая, что сейчас я схвачу её за плечи, начну трясти. Но я закрыла лицо руками и беззвучно заплакала.

— Абаджиим, не плачь. Я не сожгла письма. Я сказала так нарочно. Вот если бы ты не огорчилась, тогда сожгла бы. Вот они…

Мунисэ гладила меня по голове и в то же время старалась всунуть письма в руку.

— Возьми их, абаджиим. Они, наверно, от человека, которого ты очень любишь!..

Я вздрогнула.

— Что ты говоришь, негодница?

— Не сердись, абаджиим… Если не от любимого человека, разве ты бы плакала так?

Как она всё поняла! Её слова пристыдили меня, стало досадно за эти слёзы. Надо было как-то кончать всю эту историю.

— Ах, крошка моя, лучше бы ты ничего не говорила! Но что поделаешь… Смотри, я докажу тебе, что письма совсем не от любимого человека. Иди сюда, мы вместе сожжём их.

В комнате было темно. Только в печке порой вспыхивал догорающий хворост. Я швырнула в огонь первое письмо. Конверт занялся пламенем, съёжился, покоробился и мигом превратился в пепел. Тогда я швырнула второе письмо, третье…

Мунисэ стояла рядом, прижимаясь ко мне, охваченная каким-то непонятным волнением. Пока письма горели, мы молчали, словно у изголовья умирающего.

Очередь за четвёртым… Сердце моё наполнилось невыразимой горечью и раскаянием. Три письма уже сгорели… Могла ли я оставить это? Ах, как мне было тяжко! Сердце разрывалось на части, но я швырнула в огонь и последний конверт.

Он не вспыхнул сразу, как первые три, а задымился с одного конца, потом медленно загорелся. Конверт скорчился, потом раскрылся, и я увидела, как огонёк перебежал на бумагу, исписанную знакомым мелким почерком. Я не могла больше выносить этой пытки, но Мунисэ, словно угадывая моё состояние, вдруг быстро нагнулась, сунула руку в печь и выхватила из пламени обгоревшее письмо.

Я решилась прочесть его только лишь после того, как уложила Мунисэ спать. Сохранилась небольшая часть письма:

«…Сегодня утром мама посмотрела мне в лицо и заплакала. Я спросил: «Что случилось, мама? Почему ты плачешь?» Сначала она не хотела ничего говорить, отнекивалась: «Так… Сон приснился…» Я настаивал, молил, ей пришлось открыться. Тихонько плача, она рассказала.

«Сегодня мне приснилась Феридэ. Я бродила по каким-то тёмным развалинам и спрашивала встречных: «Здесь ли Феридэ? Скажите ради аллаха…» Вдруг женщина с закутанным лицом схватила меня за руку и втолкнула в какую-то мрачную комнату, похожую на келью дервиша: «Феридэ покоится здесь. Умерла от дифтерита…» Вижу, моё дитя лежит с закрытыми глазами. А лицо даже не изменилось… Плача, я проснулась, сердце болело… Говорят, покойник во сне — это к встрече… Не так ли, Кямран? Я скоро увижу свою Феридэ. Ведь верно, сынок?..»

Это подлинные слова мамы. О себе уже не говорю. Но разве справедливо — заставлять плакать старую женщину, которая была тебе матерью? Теперь этот печальный сон стал и моим постоянным сновидением. Стоит мне только лечь, сомкнуть веки, и я начинаю видеть тебя в каком-то далёком краю, в тёмной комнате с закрытыми глазами. Твои чёрные волосы, твоё нежное лицо…»

На этом месте письмо обрывалось. Так я и не узнала ни о чём, кроме переживаний и тоски своей тётки.

Кямран, ты видишь, нас разлучает буквально всё. Мы с тобой даже не враги, а просто люди, которые никогда-никогда не увидят друг друга.

Зейнилер, 5 февраля.

Вчера ночью со стороны болота послышались выстрелы. Я испугалась, а Мунисэ как ни в чём не бывало объяснила:

— Так часто случается, абаджиим. Это жандармы ловят разбойников.

Выстрелы с небольшими паузами раздавались минут десять.

Наутро мы узнали подробности. Слова Мунисэ подтвердились. Ночью произошло сражение между шайкой бродяг, ограбивших почту, и жандармами. Один из жандармов был убит, другого в тяжёлом состоянии доставили в Зейнилер. Сейчас он находился в доме для приезжих.

Около полудня в школу, задыхаясь, влетел маленький Вехби и схватил меня за руку:

— Девушка! Учительница! Быстрей надевай свой чаршаф! Идём! Тебя зовут в дом для приезжих.

— Кто зовёт?

— Доктор. Отец велел передать.

Я накинула чаршаф и пошла за Вехби.

Дом для приезжих представлял собой ветхую хибару в две маленькие комнатушки и покосившуюся веранду с лестницей. Сюда порой заглядывали проезжие, которых настигала в пути ночь, метель или болезнь. Здесь их даже иногда кормили.

У ворот красивая лошадь била землю копытом. Из ноздрей у неё шёл пар. Я погладила её морду и вошла во двор, освещённый фонарём. Было довольно темно, хотя сумерки ещё не спустились. На ступеньках лестницы сидел толстый военный доктор в огромных сапогах и плотной шинели. Он что-то писал и одновременно разговаривал с людьми, которые находились тут же во дворе. Я глядела на доктора сбоку. У него были пышные седые усы, лохматые брови, живое, приятное лицо. Но, господи, переговариваясь с жандармами, он употреблял такие грубые, неприличные выражения, что я на мгновение даже подумала, не уйти ли мне.

Вот доктор снова раскатисто захохотал, собираясь опять сказать что-то неприличное, грубое, и поднял голову. Тут он увидел меня и осёкся. Потом обернулся к человеку в сером кителе с огромной чёрной бородой и крикнул:

— Эй, капитан, ты не обижайся, но я считаю, тебе правильно дали кличку «дядя медведь». У нас тут женщина, а из-за тебя я говорю чёрт знает что…

— Он повернулся ко мне: — Извините, сестрица, я не заметил, как вы пришли. Постойте, сейчас спущусь. Лестница еле дышит. Двоих нас ей не выдержать. Ну, а теперь проходите, я спускаюсь.

Перепрыгивая через ступеньки, я взбежала наверх. Мне было слышно, как старый доктор продолжал издеваться над человеком, которого назвал капитаном.

— Мой капитан, эта учительница приехала из Стамбула. Ты удивляешься, как я догадался, не так ли? Ах, мой капитан, ты ведь на всё, что творится в нашей вселенной, смотришь недоумённо, словно глупый баран. Да, я понял по тому, как она взбежала по лестнице. Ты видел? Она летела, как куропатка. А теперь, хочешь, я отгадаю её возраст? Этой женщине, как там ни крути, а сорока еще нет…

Меня всегда забавляли подобные разговоры. Улыбнувшись, я подумала: «А вот тут ты ошибся, доктор-бей!»

Через пять минут, сотрясая своими сапожищами лестницу, старый доктор поднялся наверх и заговорил со мной:

— Как видите, ханым-эфенди, у нас раненый. Опасного ничего нет, но он нуждается в уходе. Я скоро должен уехать. Что надо делать? Небольшие перевязки. Но боюсь, больной может получить заражение крови. Здешний народ не очень верит докторам, и при случае крестьяне тотчас прибегают ко всяким знахарским снадобьям. Им ничего не стоит залепить рану какой-нибудь дрянью. Вы всё-таки женщина образованная. Сейчас я вам объясню, что надо делать. Будете ухаживать за больным, пока он не встанет на ноги. Только не знаю, сумеете ли вы выдержать эти…

— Выдержу, доктор-бей. У меня крепкие нервы. Я ничего не боюсь.

Старик удивлённо взглянул на меня.

— А ну-ка, открой лицо, я посмотрю, какая ты есть.

В бесцеремонных словах доктора было что-то подкупающее, искреннее… Я, не стесняясь, подняла чадру и даже легонько улыбнулась.

Лицо доктора выразило изумление; он всплеснул руками и вдруг залился смехом.

— Что ты делаешь в этой деревне?

Я даже растерялась. Может, этот человек знает меня? Мне захотелось всё превратить в шутку. У доктора было лицо, внушающее доверие и располагающее к себе.

— Надеюсь, вы не станете утверждать, доктор, что знаете меня?

— Тебя — нет, но подобных тебе людей, такую разновидность я очень хорошо знаю. К сожалению, они начали вымирать, да, исчезать с лица земли.

— Как мамонты, эфендим?

Моя склонность к шуткам, которую я уже пять месяцев держала под замком, вдруг прорвалась наружу. Сестра Алекси всегда говорила, что меня нельзя баловать, так как я тотчас начинаю шалить, беситься, коверкать слова, в общем, вести себя, как малое дитя.