— Золотко, дочь моя, пора ужинать. У нас за столом несколько гостей… Все ждут вас.

Это сказала пожилая ханым. Я как будто очнулась.

— Благодарю вас, мне нездоровится. Оставьте меня здесь.

Ко мне подошла Назмие.

— Феридэ, милая, честное слово, там нет чужих. Несколько товарищей Феридуна и Бурханеддина-бея, их невесты, жёны… Ну да, жёны. Если ты не спустишься, будет очень неудобно. Ведь они пришли ради тебя.

Я прижималась к спинке кресла, втягивала голову в плечи и не могла выговорить ни слова. Не стисни я что было силы зубы, они застучали бы от страха.

Бурханеддин-бей сказал:

— Наш долг делать всё, как прикажет гостья, как она захочет. Вы спускайтесь вниз, скажите, что нашей Феридэ-ханым слегка нездоровится… А вы, Бинназ-ханым, принесите нам ужин сюда. Считаю своим долгом не оставлять мою гостью одну.

Я чуть не сошла с ума. Остаться в этой комнате наедине с Бурханеддином-беем? Ужинать с ним один на один?!

Не понимая, что я делаю, не отдавая отчёта в своих поступках, я вскочила с кресла и воскликнула:

— Хорошо! Пусть будет по-вашему. Пойдёмте вниз.

Назмие с женихом шли под руку впереди. Бурханеддин-бей следовал за мной.

Мы миновали тёмный каменный дворик. Открылась дверь, и яркий свет ослепил меня. Пошатываясь, я сделала несколько шагов по комнате. Стены сверкали зеркалами, отчего гостиная казалась бесконечно длинной. Люстры, свисающие с потолка, отражались в них, словно факелы, бегущие по тёмной дороге.

Что со мной? Словно во сне, я видела множество глаз, неясные лица мужчин, женщин. Потом вдруг раздались оглушительные аплодисменты. Людские голоса перекрывали оркестр, становились всё громче и громче, сливались в один гул, напоминая завывание ветра в горах. До меня донеслись выкрики:

— Да здравствует Бурханеддин-бей! Да здравствует Гюльбешекер! Да здравствует Гюльбешекер!..


Открыв глаза, я увидела себя на руках Мунисэ. Девочка плакала, причитая: «Абаджиим!.. Абаджиим!..» — и прижималась своим лицом к моему. Она целовала мои влажные волосы, глаза, которые щипало от одеколона. Комнату окутал полумрак, но я чувствовала, что на меня со всех сторон смотрят чьи-то глаза. Инстинктивно я прикрыла руками обнажённую грудь.

Какой-то незнакомый голос закричал:

— Выйдите все, прошу вас! Выйдите все.

Я сделала усилие, хотела подняться.


— Не бойся, дочь моя… Страшного ничего нет, не бойся.

Это говорил толстый кол-агасы, тот самый, который всегда ходил в распахнутом мундире. Офицер взглянул на меня и сказал, обернувшись к какому-то мужчине:

— Бедняжка, она действительно совсем ребёнок.

Назмие стояла возле меня на коленях и растирала кисти рук.

— Феридэ, милая, как ты нас перепугала!

Я отвернулась и закрыла глаза, чтобы не видеть её.

Как я потом узнала, обморок продолжался более четверти часа. Меня растирали одеколоном, давали нюхать палёную шерсть, но ничего не помогало. Все потеряли надежду привести меня в чувство. Приготовили садовый фургон, чтобы послать в город за доктором.

Придя в себя, я потребовала, чтобы меня в этом фургоне немедленно отправили домой, и пригрозила, что, если они этого не сделают, я пойду пешком. Им пришлось согласиться. Толстый кол-агасы надел шинель и сел рядом с кучером.

Когда мы уже забрались в фургон, подошёл Бурханеддин-бей. Видно, ему было неловко.

— Феридэ-ханым, — сказал он, не смея взглянуть мне в лицо. — Вы нас неправильно поняли. Уверяю вас, по отношению к вам ни у кого не было дурных намерений. Просто мы хотели угостить вас как следует, показать, что значит вечеринка на винограднике. Как мы могли предполагать, что у маленькой барышни, получившей воспитание в Стамбуле, которая несколько дней назад так свободно разговаривала с одним из наших офицеров, окажется такой дикий нрав? Я ещё раз заверяю, что по отношению к вам ни у кого не было дурных намерений. И вместе с этим я прошу у вас прощения за то, что мы вас огорчили.


Повозка окунулась в темноту и покатила по узеньким тропинкам среди виноградников. Я закрыла глаза, забилась в угол и дрожала, словно от холода. Мне вспомнилась другая ночь, ночь моего бегства из особняка в Козъятагы, когда я, не думая о том, что делаю, пустилась одна в путь по ночным дорогам.

Пахучие ветки лоха хлестали в окно фургона, били по лицу, пробуждали меня от дремоты.

Я услышала, как Мунисэ глубоко-глубоко вздохнула.

— Ты проснулась, крошка? — спросила я тихо.

Девочка ничего не ответила. Я увидела, что она плачет, совсем как взрослая, стараясь скрыть свои слёзы. Я схватила её за руку и спросила:

— Что случилось, девочка?

Мунисэ порывисто обняла меня и зашептала тоскливо, как взрослый человек, который больше жил и больше моего понимает:

— Ах, абаджиим, как я там плакала, как я испугалась! Я знаю, зачем тебя туда позвали, абаджиим. Больше никогда не поедем с тобой к таким людям. Да? А ты?.. Упаси аллах, как моя мать… Что тогда будет со мной, абаджиим?..

Ах, какой позор! Какое унижение! Мне, как падшей женщине, было стыдно этой девочки. Я не смела взглянуть ей в глаза. Уткнувшись лицом в её маленькие колени, я до самого дома плакала навзрыд, словно ребёнок на руках у матери.


Солнце только что поднялось над горизонтом, когда я подошла к дому мюдюре-ханым. Пожилая женщина растерялась, увидев меня в такой ранний час на ногах, с опухшими от слёз глазами, побледневшим лицом.

— Что-нибудь случилось, Феридэ-ханым? Что с тобой, дочь моя? Я никогда не видела тебя такой… Уж не заболела ли?

Спокойствие и невозмутимость этой женщины, её холодное, строгое лицо всегда немного пугали меня и мешали быть с ней откровенной. Но сейчас в этом чужом городе у меня не было, кроме неё, человека, с которым я могла бы поделиться горем.

Заикаясь и дрожа, я рассказала мюдюре-ханым о ночном происшествии. Я ничего не утаила. Пожилая женщина слушала молча и хмурилась. В конце рассказа я взглянула на неё умоляющими глазами, словно просила утешения.

— Мюдюре-ханым, вы старше меня. Вы больше знаете. Ради аллаха, скажите правду. Неужели меня уже следует считать дурной женщиной?

Мой вопрос взволновал мюдюре-ханым, лицо её выражало горе и сострадание. Она схватила меня за подбородок и заглянула в глаза, но не так, как всегда, как директриса, как чужой человек. Нет. Это была любящая, всё понимающая мать. Гладя меня по щеке, она сказала дрожащим голосом:

— Феридэ, я никогда не думала, что ты такая чистая, такой ещё невинный ребёнок. Ты заслуживаешь доброго отношения и большой любви. Бедняжка моя… Ах, эта Назмие! Мне известно многое, девочка. Я всё понимаю. Но жизнь устроена так, что приходится скрывать даже то, что знаешь. Назмие — очень гадкий человек, дурная женщина. Я много раз пыталась избавить от неё школу, но все мои усилия ни к чему не привели. Она стоит, как скала. Потому что у неё бесчисленное количество поклонников, начиная от мутесаррифа и начальника гарнизона, кончая батальонными имамами. Кто будет льстить благородным дамам, если Назмие уедет отсюда? Кто будет играть на уде на ночных пирушках, которые устраиваются тайком крупными чиновниками? Кто будет там плясать? Как смогут тогда эти прожигатели жизни, вроде Бурханеддина-бея, заполучать таких, как ты, невинных, чистых, молодых и красивых девушек? Феридэ, я всё понимаю: они устроили тебе западню! Этот Бурханеддин-бей — известный сластолюбец. Обманывая несчастных женщин, губя невинные создания, он промотал всё состояние, которое досталось ему от отца. Для него вопрос чести — заполучить девушку, о красоте которой говорит весь Ч… Взять под руку девочку, которую молодые офицеры, звякая саблями, поджидают на улице и считают за счастье увидеть хотя бы в чадре, ввести её в салон, где кутят распутники, заставить таких же сластолюбцев от зависти кричать: «Да здравствует Бурханеддин-бей!» — для него это высшее наслаждение. Особенно после того, как стало известно, что ты отказала Ихсану-бею… Теперь понимаешь, девочка моя? Они обратились к Назмие, бог знает что ей пообещали и сыграли с тобой злую шутку. Спасибо ещё, что ты так легко отделалась, дочь моя. Вот что… тебе нельзя больше оставаться в этом городе. Несомненно, через несколько дней все узнают о происшедшем. С первым же пароходом ты должна уехать. Тебе есть куда?.. Родственники, знакомые…

— У меня никого нет, мюдюре-ханым.

— Тогда поезжай в Измир. Там у меня есть знакомые: моя близкая подруга — учительница и старший секретарь в отделе образования. Я напишу письмо. Надеюсь, там помогут тебе устроиться на работу.

Такое участие растрогало меня. Как котёнок, спасённый от смерти, попавший в тепло после дождя и снега, я всё ближе и ближе придвигалась к мюдюре-ханым, робко тёрлась щекой о руки, которые гладили мои волосы, затем переворачивала их, целовала ладони.

Пожилая женщина тихо вздохнула и продолжала:

— В таком виде тебе нельзя возвращаться домой, Феридэ. Пойдём, дочь моя, я положу тебя наверху, поспи немного. Я перевезу сюда твои вещи и Мунисэ. До отъезда поживёшь у меня.

До вечера провалялась я наверху в комнате мюдюре-ханым, просыпалась и снова засыпала. Когда я открывала глаза, старая женщина подходила к кровати, клала мне руку на лоб, гладила волосы, которые я теперь, как все девушки Ч…, заплетала в две толстые косы.

— Ты больна, Феридэ? У тебя что-нибудь болит, дочь моя? — беспокоилась она.

Я была здорова, но бессильно откидывала голову на подушке и нежилась, точно маленькая девочка. Мне казалось, чем больше она меня будет целовать и ласкать, тем больше тепла останется в моём сердце, тем дольше я буду помнить любовь этой суровой женщины. В дни одиночества и огорчений, которые ещё будут впереди, эта вновь обретённая материнская любовь согреет меня.

Пароход «Принцесса Мария», 2 июля.

Закутавшись в пальто, я сидела на ветру до тех пор, пока не скрылась луна. Палуба была пуста. Только какой-то долговязый пассажир, облокотившись на перила, насвистывал грустные мелодии, подставив ветру лицо. За весь вечер он ни разу не изменил своей позы.

Я знаю и люблю море. Для меня это нечто одушевлённое, живущее своей внутренней жизнью. Оно всегда смеётся, говорит, стонет, сердится. Но в ту ночь чёрная водяная пустыня показалась мне огромным бесконечным одиночеством, тоскливым и безутешным.

Я спустилась в каюту. Меня знобило, словно ночная сырость проникла до самых костей. Мунисэ спала на койке. Прислушиваясь к толчкам и стуку, которые раздавались где-то внизу, в глубине, точно биение сердца этого великого одиночества, я села за свой дневник.



Сегодня мюдюре-ханым проводила меня на пристань. Я не попрощалась ни с кем из своих знакомых, только зашла к пожилой соседке, так похожей на мою тётку, и, закрыв глаза, слушала, как она в последний раз называет меня по имени «Феридэ»…

В Б… мы оставили Мазлума, а теперь пришлось расстаться с нашими птицами. Я поручила их мюдюре-ханым.

Добрая женщина сказала:

— Феридэ, раз ты их так любишь, выпусти на волю своей рукой. Так будет более угодно аллаху.

Я грустно улыбнулась.

— Нет, мюдюре-ханым. Раньше я согласилась бы с вами. Но теперь думаю иначе. Птицы — это неразумные существа, которые сами не знают, чего хотят. Пока не вырвутся из клетки, они бьются и страдают. Но уверены ли вы, что на воле их ждёт счастье? Нет, это не так… Я думаю, эти несчастные, несмотря ни на что, привыкают к своим клеткам, а если им удается вырваться на свободу, они всю ночь напролёт тоскуют, сидя на ветке, спрятав головы под крылья, или, уставившись крошечными глазками на освещённые окна, вспоминают прежнюю жизнь. Птиц надо насильно сажать в клетку, мюдюре-ханым, насильно, насильно… — Слёзы душили меня.

Старая женщина погладила меня по щеке.

— Феридэ, ты очень странная девочка. Разве можно плакать из-за таких пустяков?


На пароходе есть несколько пассажиров из Ч… Среди них два офицера. Мне удалось подслушать их разговор.

Молодой офицер сказал пожилому:

— Ихсан-бей собирался ехать четыре дня тому назад. Я предложил ему: «Подожди несколько дней, поедем в Бейрут вместе». Таким образом, я невольно явился причиной этого несчастья. Ну да, если б он уехал в тот день, ничего не случилось бы.

— Действительно, неприятная история, — ответил пожилой. — Ихсан не такой уж задира. Не понимаю, как это могло случиться. Ты знаешь подробности?

— Я всё видел своими глазами. Вчера мы сидели в казино. Бурханеддин-бей играл на бильярде. Вошёл Ихсан, отозвал майора в сторону и начал ему что-то говорить. Сначала они разговаривали мирно. Не знаю, что потом произошло, только вижу, Ихсан-бей сделал шаг назад и залепил Бурханеддину оплеуху. Майор схватился за кобуру. Но Ихсан раньше выхватил револьвер. Если бы на них сразу не кинулось несколько человек, непременно пролилась бы кровь. Завтра Ихсан предстанет перед военным трибуналом.