Больше всего я боюсь служанок. Зачем скрывать, разве я не одна из них? Я держу себя очень осторожно и не помыкаю ими. Поэтому они меня уважают. Однако думаю, тут сказывается и отношение ко мне Решита-бея-эфенди.

Мне очень не по душе, что особняк всегда гудит, как улей: гости не переводятся. Хуже того, Ферхундэ и Сабахат настаивают, чтобы я непременно выходила к каждому гостю. Но самое неприятное для меня то, что в особняке живёт сын Решита-бея-эфенди — Джемиль-бей, несимпатичный пустой молодой человек лет тридцати. Десять месяцев в году он транжирит деньги своего папаши в Европе, а два месяца живёт здесь, в Измире. К счастью, эти два месяца уже на исходе, иначе я убежала бы из особняка ещё три дня тому назад. Вы спросите почему? Всё не так-то просто…

Три дня назад Сабахат и Ферхундэ задержали меня в гостиной до позднего вечера. Распрощавшись с ними, я пошла к себе наверх. Было совсем темно. Вдруг на лестничной площадке третьего этажа передо мной вырос мужской силуэт. Я испугалась, хотела кинуться назад.

— Не бойтесь, барышня, — раздался голос Джемиля-бея, — это я.

Из окна сбоку на лицо молодого господина падал слабый свет.

— Простите, бей-эфенди, не узнала вас сразу… — сказала я и хотела пройти, но Джемиль-бей шагнул вправо и загородил собой узкую лестницу.

— У меня бессонница, барышня. Вышел полюбоваться луной из окна.

Я догадалась о его намерениях, но сделала вид, будто ничего не понимаю, и хотела незаметно проскользнуть мимо. Однако надо было что-то ответить, и я сказала:

— Да ведь сегодня нет луны, эфендим…

— Как нет, барышня? — зашептал Джемиль-бей. — А эта розовая луна, которая сейчас появилась предо мной на лестничной площадке? Никакой лунный свет не может так заворожить!

Джемиль-бей схватил меня за руки, его горячее дыхание ударило мне в лицо, и я инстинктивно отпрянула. Если бы не перила, за которые я успела ухватиться, мне пришлось бы лететь до первого этажа. Я больно ударилась обо что-то и невольно вскрикнула.

Бесшумно, словно кошка, Джемиль-бей опять подскочил ко мне. Я не видела его лица, но слышала, как тяжело и напряжённо он дышит.

— Простите меня, Феридэ-ханым… Вы ударились?

«Нет, ничего, только оставьте меня!» — готова была я взмолиться, но вместо этого у меня вырвался глухой крик. Чтобы сдержать его, я поднесла ко рту платок и вдруг почувствовала, что он стал мокрым: из губы текла кровь. Видимо, в тусклом свете, падавшем из узкого окошка, увидел кровь и Джемиль-бей. Голос его дрогнул:

— Феридэ-ханым, я поступил низко, как самый презренный человек на свете. Будьте великодушны, скажите, что вы простили меня…

После безобразной выходки эти холодные учтивые слова вернули мне самообладание и ужасно разозлили.

— В вашем поведении нет ничего необычного, эфендим, — ответила я сухо. — Уж так принято обращаться со служанками и сиротами-воспитанницами. Соглашаясь на должность, которая мало чем отличается от положения прислуги или приживалки, я предусмотрела всё. Не бойтесь, я не разболтаю, но завтра же под каким-нибудь предлогом уеду отсюда.

Я повернулась и с безразличным видом поднялась по лестнице в нашу комнату.



Взять в руку чемодан, забрать Мунисэ, хлопнуть дверью и уйти — очень просто. Но куда?.. Прошло уже три дня, но я всё ещё не осуществила своего намерения и всё ещё здесь. Наступило время рассказать то, о чём я постыдилась написать даже у себя в дневнике.

Я приехала в Каршияка под вечер, когда уже начало темнеть. Конечно, лучше было бы дождаться следующего утра. Но я не могла поступить иначе.

В тот грустный вечер, когда я появилась здесь, особняк был полон гостей. Решит-бей-эфенди и его дочери решили показать всем свою домашнюю учительницу, словно только что купленную красивую безделушку. Все поглядывали на меня благосклонно и даже, кажется, с некоторой жалостью. Я держала себя скромно и вежливо, к чему меня вынуждало моё новое положение, и старалась произвести на всех самое хорошее впечатление. Неожиданно со мной случился лёгкий обморок. Смутно помню, как я присела на краешек стула и, стараясь сохранить на губах растерянную улыбку, на полминуты, а может, и того меньше, закрыла глаза.

Решит-бей, его дочери, гости заволновались. Сабахат подбежала ко мне со стаканом воды и заставила сделать несколько глотков. Мы обе улыбались, словно шутили друг с другом.

Какая-то пожилая женщина сказала насмешливо:

— Пустяки. Очевидно, это действие лодоса[98]. Ах, эти современные нервные изнеженные барышни! Стоит погоде чуточку измениться — и они блёкнут, вянут, как цветы.

Гости приняли меня за неженку, которая боится трудностей, за избалованную болезненную девицу.

Я кивала головой, соглашаясь с ними. Я была им бесконечно благодарна за то, что они считали меня такой. Но я лгала им. Причиной этого лёгкого обморока было совсем другое. В тот день впервые за всю жизнь у Чалыкушу не было во рту ни крошки. Она была голодна.

Каршияка, 11 октября.

Сегодня к моим ученицам опять приехали гости из Измира: четыре девушки в возрасте от пятнадцати до двадцати лет. После обеда мы собирались совершить на лодке морскую прогулку до Байраклы. Но, как назло, едва мы вышли на улицу, начался дождь. Все приуныли, пришлось вернуться в гостиную. Юные барышни побренчали на рояле, посплетничали чуть-чуть, потом разошлись парочками по углам и принялись шептаться, заливаясь изредка смехом, словно их щекотали.

Весёлая и бойкая Сабахат придумывала всевозможные шутки, чтобы гости не скучали. На этажерке лежали альбомы с семейными фотографиями. Сабахат взяла один из альбомов, подозвала к столу всю компанию и принялась нас развлекать. Она показывала нам фотографии друзей семьи и вспоминала такие уморительные подробности из их жизни, что мы покатывались со смеху.

Она рассказала, как величественного пашу с огромной бородищей, всего увешанного орденами (вот такие, мне казалось, могли бы управлять вселенной), однажды поколотила веником собственная супруга.

— А теперь взгляните на этот снимок, — говорила Сабахат. — Важная дама, наша родственница. Но каждый видит — это провинциалка. Однажды, спускаясь по трапу с парохода на пристани в Кокарьялы, она оступилась, упала в море да как заорёт с этаким провинциальным акцентом: «Спасайте мою дорогую жизнь! Погибаю!»

У Решита-бея был молочный брат из Коньи; на его фотографию невозможно было глядеть без смеха: настоящий мулла в чалме и шароварах. Тут же лежала его другая фотография, где он изображался депутатом во фраке и с моноклем.

Мулла, сердито вытаращив глаза, смотрел на депутата, а депутат, скривив губы, насмехался над муллой. Это было так потешно! Я держала Сабахат за руку, чтобы она не перевернула страницу, и смеялась, как сумасшедшая.

Ферхундэ всё подшучивала надо мной:

— Феридэ-ханым, хотите, мы поженим вас? Станете женой такой замечательной личности! Сейчас он холост. Развёлся со своей первой супругой и ищет ханым на европейский манер, достойную депутата.

Я, продолжая смеяться, отошла от стола и ответила:

— Сейчас же пишите письмо, Ферхундэ. Я согласна. Если даже его будущая жена не обретёт счастья, то, во всяком случае, всю жизнь будет смеяться.

Сабахат перевернула ещё одну страницу и поманила меня.

— Боюсь, Феридэ-ханым, что, увидев эту фотографию, вы откажетесь от своего депутата.

Гостьи в один голос воскликнули:

— Ах, какой красивый! — и, размахивая руками, принялись звать меня.

— Всё напрасно, — сказала я, подходя к ним, — кто бы это ни был, я не откажусь от своего депутата.

Я склонилась над альбомом вместе со всеми девичьими головками и так же, как все, не могла сдержать лёгкого возгласа изумления. Из альбома на меня смотрело улыбающееся лицо Кямрана.

Над этой фотографией Сабахат не потешалась. Напротив, она очень серьёзно и пылко начала объяснять подружкам:

— Этот господин — супруг моей тётки Мюневвер. Они поженились весной, когда мы были в Стамбуле. Ах, если б вы его видели! В жизни он в тысячу раз красивее! Какие у него глаза, какой нос! Скажу вам ещё нечто более удивительное. Говорят, этот бей очень любил свою кузину. Это была маленькая, капризная и очень взбалмошная девушка. За это её даже, кажется, прозвали Чалыкушу. Так вот эта самая Чалыкушу отвергла Кямрана-бея. Сердцу не прикажешь… За день до свадьбы она убежала из дому, уехала в чужие края. Кямран-бей месяцами ничего не ел, таял на глазах, всё ждал неверную. Бедняга не понимал, что, раз она убежала накануне свадьбы, то уж никогда не вернётся. Я присутствовала на обряде целования рук. Когда моя тётка Мюневвер подошла к своей свекрови, старая женщина не выдержала, очевидно, вспомнила эту странную Чалыкушу и разрыдалась, как ребёнок.

Я слушала этот рассказ, облокотившись на рояль, молча, не двигаясь. А Кямран по-прежнему улыбался мне из альбома.

Я тихо сказала:

— Бессердечный…

Сабахат обернулась ко мне:

— Вы очень правильно определили, Феридэ-ханым. Девушку, которая не смогла быть верной такому красивому, такому благородному молодому человеку, нельзя назвать иначе, чем бессердечной.



Кямран, я тебя ненавижу. Если бы это было не так, услышав известие о твоей женитьбе, я бы лишилась чувств, плакала, убивалась. Но никогда в жизни я не смеялась так, как сегодня, никогда так не заражала окружающих радостью и весельем. Я бы назвала этот день самым счастливым в жизни, если бы со мной через несколько часов не случилось одно неприятное происшествие.

Под вечер дождь прекратился, и мы решили погулять в поле. Когда мы проходили берегом шумной речушки, кто-то воскликнул, увидев на той стороне хризантему:

— Ах, какая прелесть! Если бы можно было достать!

Я засмеялась и спросила:

— Хотите, я подарю вам эту хризантему?

Река была опасная: глубокая и довольно широкая.

Девушка засмеялись, а кто-то пошутил:

— Подарила бы, если б был мостик.

— По-моему, её можно перейти и без мостика, — ответила я и кинулась в воду.

Сзади раздались крики.

Кое-как я перешла речушку, но хризантему мне всё-таки не удалось сорвать. У самого берега я поскользнулась и, чтобы не упасть, ухватилась за ветки колючего кустарника. Бедные мои руки, как я их изодрала!

Да, если бы не этот печальный случай, заставивший меня лить слёзы в вечерних сумерках всю дорогу до особняка, я назвала бы сегодняшний день самым весёлым и счастливым в моей жизни.

Кямран, я убежала в чужие края, так как ненавижу тебя. Но теперь ненависть душит меня, мне уже мало, что нас разделяет пространство: я хочу совсем убежать из этого мира, где ты живёшь и дышишь.

Я твёрдо решила: ни за что не останусь в этом доме, поэтому часто бываю в Измире и наведываюсь в отдел образования. Два месяца назад я встретила здесь свою старую воспитательницу, сестру Берениш, которая ещё в пансионе симпатизировала мне. Я рассказала ей о своих мытарствах. Вчера мы опять встретились с ней на пароходе.

Сестра Берениш обрадовалась:

— Феридэ, я уже несколько дней ищу тебя. Для нашего пансиона в Карантина нужна учительница турецкого языка и рисования. Я порекомендовала директрисе тебя. Комнату снимать не придётся. Будешь жить при пансионе. Ты ведь привыкла к нашей жизни.

Сердце моё взволнованно забилось. Мне показалось, если опять попаду в этот мир фимиама, тяжких звуков органа, мне удастся вернуть частичку своего детства. Я ответила, не задумываясь:

— Хорошо, ma soeur, я приеду. Благодарю вас.

Сегодня, прежде чем отправиться в Карантина, я зашла в отдел образования за документами. Мне сказали, что заведующий отделом уже третий день разыскивает меня. Вот так всегда!

Увидев меня, заведующий закричал:

— Заставляешь ждать, дочь моя! Тебе повезло, есть хорошая вакансия. Поедешь в школу Кушадасы.

С одной стороны, спокойная жизнь пансиона, но — может быть, в Кушадасы меня действительно ждёт хорошее место. Как быть?.. Ведь я уже дала слово работать в Карантина.

Минуты шли, а я всё размышляла, что выбрать: тихую жизнь или, возможно, опять нужду и лишения? В трудностях есть своя прелесть. Я подумала о наших заброшенных малышах школьниках, чьи жизни калечатся в грубых руках. Эти несчастные, словно цветы, побитые морозом, ждут хоть немного солнца, немного ласки, чтобы согреться. Тому, кто даёт им это тепло, они дарят любовь и признательность своих прекрасных сердец. Я чувствовала, что, несмотря ни на что, полюбила этих маленьких нищих. Разве Мунисэ не из их среды?

Да и два года самостоятельной жизни меня кое-чему научили. Свет причиняет страдание больным глазам, счастье приносит боль раненому сердцу. Тьма — лучшее лекарство как для больных глаз, так и для разбитых сердец.