С того дня ты сделался для меня только чужим, только врагом, Кямран. Я знала: мы никогда больше не встретимся с тобой лицом к лицу, никогда не увидимся на этом свете, не услышим голоса друг друга. И всё-таки я никак не могла вырвать из сердца ощущение того, что я твоя невеста. Что бы я ни говорила, что бы ни делала, я смотрела на себя, как на вещь, принадлежащую тебе. Я не могла пересилить себя.

Да, к чему лгать? Несмотря на мою ненависть, возмущение, протест, несмотря на всё пережитое мной, я всё-таки оставалась немножко твоей. Впервые я это поняла сегодня утром, проснувшись невестой другого. Да, невестой другого! Сколько лет просыпаться твоей невестой, а потом в один прекрасный день проснуться невестой другого!.. Кямран, только этим утром я рассталась с тобой. И как рассталась… Точно несчастный переселенец, у которого нет права увезти с собой дорогие воспоминания, нет права в последний раз обернуться и посмотреть на то, что он оставляет за собой!..



У меня был план: пойти сегодня утром с Ихсан-беем в кабинет доктора и сообщить ему о нашей помолвке.

Мне казалось, для такого события будничный халат медсестры слишком прост и может огорчить моего жениха.

В саду росла тощая повилика. Я сделала из неё букетик и приколола к груди.

В это утро я опять застала Ихсана-бея одетым. Увидев меня, он заулыбался, простодушно, как ребёнок. Я подумала, что делать его счастливым с сегодняшнего дня — мой долг.

Стараясь казаться весёлой, я протянула ему свои руки.

— Бонжур, Ихсан-бей, — затем выдернула из букетика несколько веточек и приколола к его мундиру. — Думаю, этой ночью вы спали спокойно?

— Чудесно. А вы?

— Радостно и безмятежно, как новорождённый.

— Почему же тогда вы такая бледная?

— И счастье может сделать человека бледным.

Мы замолчали.

Губы Ихсана-бея были бесцветны, как молоко. После короткой паузы он медленно заговорил, запинаясь, нерешительно, стараясь сдержать дрожь в голосе:

— Феридэ-ханым, я буду вам признателен до самой смерти. Вы дали мне возможность пережить неповторимую ночь, какой у меня не было даже в прежние счастливые времена. Я вам только что солгал. Сегодня не спал до самого утра. Мне всё время слышались ваши слова: «Прошу вас, женитесь на мне…» Я не сомкнул глаз, потому что нельзя было терять ни одной минуты этой единственной счастливой ночи, когда я был вашим женихом. Благодарю вас. Я не забуду этого до конца своих дней.

Я взглянула на Ихсана-бея и сказала:

— Я сделаю вас навеки счастливым.

Молодой человек был взволновал. Он хотел взять мои руки, но не осмелился. Нежным, ласкающим голосом, словно обращаясь к больному ребёнку, он сказал мне:

— Нет, Феридэ-ханым, я знаю, что у сегодняшней ночи не может быть «завтра». Я был так счастлив. И всё-таки через несколько часов я уеду, расстанусь с вами.

— Почему же, Ихсан-бей? Вы отвергаете меня?.. Это нехорошо. Обнадёжить и потом уехать. Разве так можно?

Офицер прислонился спиной к стенке, закрыл глаза и глубоко вздохнул.

— Ах, этот голос… — он вздрогнул и почти сурово произнёс: — Ещё немного усилий, и сострадание заставит вас думать, что вы действительно любите меня.

— Почему бы и нет, Ихсан-бей? Раз я решила обручиться с вами, значит, на это есть причина.

Ихсан-бей ответил с горькой иронией:

— Ну, конечно, раз вы решили выйти за меня замуж, значит, вы меня любите. Но я не хочу, чтобы вы вот так меня любили… Неужели вы действительно допускаете возможность нашего брака, Феридэ-ханым?

Я ничего не ответила.

— Феридэ-ханым, неужели вы считаете меня таким низким человеком, который может принять милостыню? Ведь в вашем отношении ко мне нет ничего, кроме жалости к несчастному калеке…

Я потупилась, охваченная беспредельной грустью.

— Вы правы. Мы оба несчастные люди. Я думала, если соединить два горя, может получиться счастье… Это была ошибка… — Я указала на саблю, висящую на стене, и добавила: — У вас всё-таки есть утешение, как вы сказали — возвращение на фронт. А я женщина… Я более несчастна, чем вы…


Было холодное зимнее утро. Жених и невеста стояли друг против друга. У каждого на груди — букетик из тоненьких веточек повилики, на губах — жалкие улыбки, такие же жалкие, как эта тощая зелень. Но через десять минут молодые люди расстались со слезами на глазах. Вот так несчастный старший брат прощался с одинокой маленькой сестрёнкой.

Кушадасы, 2 апреля.

Три дня тому назад нам вернули школу. После пятимесячного перерыва начались занятия. Но к чему? Уже конец года.

Весна. Классы наполнились ярким солнечным светом. На стенах колышутся зелёные волнистые полосы — то «зайчики», отражённые зеркальной гладью Средиземного моря. Ни у детей, ни у взрослых нет желания работать.

Старшая учительница ни за что не хотела оставаться в Кушадасы. Месяц тому назад её перевели в другой город. На её место назначили меня. Прежнюю должность «старшей учительницы» упразднили, и теперь я считаюсь «мюдюре». Но я не радуюсь, мои коллеги-учительницы начали на меня косо посматривать. Нельзя сказать, что они очень культурные и образованные люди, но всё-таки надо уважать их возраст; у каждой за плечами, говоря языком чиновников министерства образования, стаж в пятнадцать — двадцать лет. Наверно, и я бы на их месте обиделась, если бы в один прекрасный день надо мной поставили маленькую девчонку, которая годится мне в дочери.

В начале марта Хайруллаха-бея перевели на пенсию. Он человек богатый, в жалованье не нуждается. Но это его огорчило.

— Сколько раз вот этой рукой я закрывал глаза моим дорогим медвежатам. Я хотел, чтобы и мои глаза закрыли они, чтобы они проводили меня в последний путь. Не вышло…

Хайруллах-бей всю молодость посвятил науке и был поистине кладезь всевозможных знаний. В доме у него хранилась огромная библиотека, хотя сам он говорил, будто в мире нет ничего бесполезнее книг, и утверждал, что и те, кто пишет книги, и те, кто их читает, — остолопы, ничего не понимающие в жизни.

Вчера я пыталась сразить его убедительным доводом:

— Хорошо, но почему тогда вы сами так много читаете и меня даже подстрекаете к этому?

Столь веский аргумент мог сбить с толку кого угодно. Но Хайруллах-бей ничуть не смутился, напротив, даже расхохотался и ответил:

— Ты очень ловко заметила, крошка. Но кто тебя заставляет верить мне?

Не понимаю этого старого доктора. Он в оппозиции ко всему, что ему дорого. Я даже чувствую: бранясь, он любит меня больше, чем обычно.

Оставив службу, Хайруллах-бей целые дни проводит дома за чтением книг. Иногда он надевает свои сапожищи, память об армии, вешает через плечо, как жандарм, винтовку, садится на Дюльдюля (это его любимая серая лошадь) и ездит по деревням, лечит крестьян. Дома остаются его восьмидесятилетняя кормилица и старый садовник, которого он величает онбаши[102].

Три дня назад доктор пригласил нас с Мунисэ в гости. Настроение у него было чудесное. Я копалась в его книгах, а он возился с Мунисэ, отдавая ей серьёзным тоном приказания. Я умирала со смеху, глядя на них.

— А сейчас, — гремел доктор, — сыграем с тобой в прятки. Только, чур, не прятаться в непроходимые места! Ты величиной с пальчик, залезешь куда-нибудь — потом часами ищи тебя. А если вдруг тебе придётся долго меня искать, не удивляйся, очевидно, я задремал где-нибудь в укромном уголке.

Через несколько дней надену на Мунисэ чаршаф. Ей исполняется четырнадцать лет. Ростом она уже с меня. Моя малышка расцвела, как роза. У неё светло-рыжие, почти соломенные волосы, белое личико, тёмно-синие глаза, которые меняют оттенок в зависимости от освещения — утром они одни, вечером — другие. Мунисэ похожа на сказочную пери, у которой, когда она улыбается, на щеках распускаются розы, а если плачет — из глаз струится жемчуг.

Хайруллах-бей решительно возражает против чаршафа. Я сама знаю, что девочка ещё слишком мала. Но что делать? Я боюсь. Кое-кто из знакомых говорит: «Феридэ-ханым, пора уже прятать Мунисэ от мужских глаз, а то ты преждевременно станешь тёщей».

На сердце у меня неспокойно. Я радуюсь и злюсь. Недаром говорят, что тёщи злы.

Вчера, когда мы возвращались из школы, я обратила внимание на симпатичного школьника лет шестнадцати — семнадцати, который шёл по противоположной стороне. Мне показалось странным, что юноша посматривает на нас. Я украдкой взглянула на Мунисэ. И что же я увидела! Противный рыжий скорпион исподтишка дарил улыбка молодому человеку. Я была так поражена, что едва не лишилась чувств прямо на улице. Дёрнув негодницу за руку, я принялась ругать её. Мунисэ ни в чём не сознавалась, но, увидев, что я ни капли ей не верю, притворно захныкала. Вот хитрая, ведь знает, что я не переношу слёз и могу сама разреветься.

Я сказала:

— Знаю, как тебя наказать! Я купила на базаре тёмно-зелёный шёлк и начала шить тебе чаршаф.

Сегодня утром мы опять поссорились с Мунисэ из-за розового масла. Несколько месяцев назад я в разговоре между прочим упомянула, что очень люблю розовое масло. Через три дня старый доктор раздобыл где-то маленький флакончик и принёс мне. Я очень экономно его расходую, трясусь над каждой каплей. Но моя шалунья словно сошла с ума. Стоит её на час оставить дома одну, как все комнаты начинают благоухать. Я выговариваю ей, а она отказывается: «Не брала, абаджиим, клянусь аллахом!»

Кушадасы, 5 мая.

Сегодня Мунисэ проснулась вялой, бледной, с красными глазами. В школе меня ждало множество дел, поэтому остаться дома было нельзя. Я попросила нашу соседку-старушку присмотреть за больной и побежала к доктору, чтобы попросить его зайти к нам. Но мне не повезло: полчаса назад он уехал на своём Дюльдюле в какую-то деревню.

Когда я вернулась домой, Мунисэ по-прежнему лежала в постели. Соседка (большое ей спасибо) весь день до самого вечера не отходила от моей девочки, вязала у кровати чулок.

У Мунисэ был сильный насморк, голова её горела, как в огне. Голос охрип, кашель усилился. Девочка жаловалась, что ей трудно дышать. Я взяла её за подбородок, чтобы посмотреть горло, и вдруг ощутила под пальцами плотную опухоль. Вокруг маленького язычка был белый налёт. От света лампы, которую я держала у самого лица Мунисэ, у неё болели глаза.

Девочка посмеивалась над моей тревогой:

— Подумаешь, кашель!.. Что тут страшного, абаджиим? В Зейнилер я тоже простуживалась… Ты забыла?

Мунисэ была права. Разве она не кашляла в Зейнилер после той ночи, когда мы нашли её в снегу?.. Дети так часто простуживаются. Что тут страшного?.. Одно меня сильно тревожило: я не могла посоветоваться с доктором. Только что заходил онбаши и сказал, что его господин заночевал в деревне. Если аллаху будет угодно, моя крошка к его возвращению поправится.

Кушадасы, 18 июля.

Сегодня утром я подсчитала: прошло ровно семьдесят три дня с тех пор, как я предала земле свою девочку.

Постепенно я сживаюсь и с этим, начинаю привыкать к тяжёлой утрате. Чего только человек не вытерпит!

Днём мы гуляли с моим старым доктором по песчаному берегу моря. Я подбирала перламутровые ракушки, плоские камешки и кидала их, чтобы они скользили по воде.

Хайруллах-бей радовался, точно ребёнок. Его простодушные голубые глаза под белёсыми ресницами искрились смехом.

— Ах, молодость! — восклицал он. — Слава аллаху, мы и это горе победили. Ты посмотри, к тебе возвращается твой прежний цвет лица, ты повеселела.

Я улыбалась.

— Чему удивляться? Ведь у меня есть такой доктор, как вы. Что же здесь неестественного?

Хайруллах-бей медленно покачал головой.

— Нет, крошка, неестественно. Всё это — и профессия доктора, и люди, и книги, и правда, и верность — фантастика, нереальность. Надо плюнуть на науку, раз мы не смогли спасти нашу маленькую девочку.

— Что же делать, доктор-бей? Не огорчайтесь… Как захотел аллах, так и случилось.

Доктор печально взглянул на меня.

— Моя бедная крошка, сказать, почему мне так жалко тебя? Стоит случиться беде, как ты забываешь, что сама нуждаешься в утешении, и принимаешься успокаивать других. Твои кротость и смирение до слёз трогают меня… — Доктор помолчал и добавил: — Я сам становлюсь каким-то никчёмным, никудышным… Наверно, из ума выживаю. Ну, крошка, вставай, пойдём.

Мы возвращались домой пожелтевшими полями, на которых работали крестьяне. Все они хорошо знали доктора. Около копны пшеницы стояла пожилая женщина. Мы разговорились. Недавно Хайруллах-бей вылечил её внука. Старуха долго возносила благодарность аллаху, потом окликнула крепкого паренька, который гонял волов на току под жарким июльским солнцем.