— Нет-нет, просто посижу дома, — сказала я, стараясь говорить нормальным голосом и не понимая, почему сейчас это кажется ему таким важным.

Он простоял в ванной, казалось, еще целую вечность, хотя я не слышала ничего, кроме шума воды, не слышала даже его дыхания.

Рождество выдалось не белым, а скорее хрустальным. Узкое окошко моей спальни в доме Ларри и Джуди заткала сверкающая паутина морозного узора, и сквозь него было видно, что каждая травинка на газоне превратилась в остроконечную льдинку. Я спустилась вниз: под стоявшей на буфете рождественской елкой сиротливо приютился один-единственный подарок. Он был предназначен мне.

— С Рождеством, — сказала Джуди, когда я с виноватым видом развернула упаковку: там была пара тапочек из овчины.

Я была почти уверена, что она и не подозревает о том подарке, который я получила за несколько минут до этого, обнаружив его у себя в ногах на кровати, когда проснулась. Это была тройная упаковка трусиков «Маркс и Спенсер» (белых, нарядных, с вышивкой). Они не были завернуты, но к ним была приколота подарочная карточка. В заглавных и прописных буквах надписи «От Санта-Клауса» угадывался убористый почерк Ларри. Он заходил в мою комнату, пока я спала? Фу! Я засунула трусики в потайное отделение чемодана с глаз долой, чтобы поскорее забыть об этом.

На обеде, который состоялся в парадной столовой, были родители Джуди и пожилая мать Ларри. На тарелках королевского ворчестерского фарфора Джуди подала двух фазанов, фаршированных каштанами, и целую грядку безукоризненно обжаренных овощей.

— Тебе повезло, Лоуренс, — голос его матери прозвучал из-под надвинутой на глаза оранжевой шляпы из креповой бумаги. — Джуди готовит лучше всех на свете.

— А ты думала, почему я на ней женился? — спросил он, разрезая объемистую фазанью тушку.

Никто не засмеялся и не улыбнулся. Может быть, Ларри даже и не пытался шутить.

Именно в эту рождественскую ночь, в доме Джулиана, когда его родители после сытного ужина с индюшкой и красным вином отдыхали в своих комнатах, а младшие сестры уже спали, я получила подарок, о котором действительно могла только мечтать.

— Ты раньше когда-нибудь это делала? — спросил меня после двух часов петтинга обнаженный Джулиан, прижимаясь ко мне всем своим карамельного цвета телом.

— Технически можно сказать, что да. Но на самом деле ничего не получилось. А ты?

— Боюсь, что нет, даже технически, — сказал он, пытаясь скоординировать свои движения так, чтобы, не выпуская основания презерватива, одновременно найти нужное место.

— Ох, нет… — вырвалось у меня, когда я взглянула на его наручные часы. — Уже полночь.

— Ну и что?

— Я должна уже быть дома.

— Ты что, хочешь уйти? — отстраняясь, спросил он разочарованно и как всегда вежливо.

— Нет-нет, — воскликнула я, беря инициативу в свои руки.

— Тебе пора.

— Тс-с-с, — шепнула я, целуя его в рахат-лукумовые губы.

— Что ты скажешь Ларри?

— Скажу ему правду.

— Не может быть.

— Скажу. Скажу ему чистую истинную правду.

— Что именно?

— Скажу, — слукавила я, — что гуляла по лесу и собирала цветы.


Ощущая головокружение и что-то вроде липкого клея в промежности, я появилась перед домом Ларри и Джуди на три часа позже положенного срока. Стараясь не ступать на покрытую снегом гравиевую дорожку, чтобы не выдать себя хрустом под ногами, я пересекла газон и тихо подкралась к гаражу, где незадолго до этого рождественские фазаны пролили на пол свою жертвенную кровь. Потом двинулась дальше, к веранде с дверями, ведущими в гостиную. Медленно-медленно повернув дверную ручку, я приоткрыла дверь: щелчок замка должны были заглушить плотные занавески гостиной. Тихо-тихо я проскользнула в щель между занавесками и увидела, что Ларри сидит в пижаме, халате и тапочках и ждет меня. В комнате царил полумрак. Из стереоколонок доносилась нечто медленное, кажется, это была песня в стиле Карли Саймона.

— Представляю, что ты там вытворяла, — сказал Ларри.

Когда он шагнул ко мне, я попятилась, а он тут же оказался между мной и дверью, в которую я только что вошла. Его совиное лицо, обычно белое, как воск, стало красным, как будто он сильно переборщил с портвейном.

— Пока я принимаю тебя в своем доме, я несу за тебя ответственность и не позволю тебе вести себя, как какая-нибудь развратная шлюшка, — проговорил он со странным удовольствием.

— Я не хочу с тобой об этом говорить, — возразила я, стараясь говорить твердым голосом, хотя меня всю трясло и я чувствовала, как стук сердца отдается у меня во всем теле от макушки до самых пят.

— Я тебе здесь вместо родителей, я не собираюсь посылать тебя домой, к отцу, беременной, — прошипел он.

— Думаешь, я тебе позволю со мной так разговаривать? Ты совсем с ума сошел. Так даже мой отец со мной не разговаривает.

— Что тебе нужно, потаскуха языкатая, — крикнул он и бросился на меня, — так это хорошая трепка!

Но я на месте не стояла, а взлетела наверх по лестнице и заперла дверь своей комнаты, так что он меня не поймал. Я была в безопасности. Но в ловушке, даже если бы я могла вылезти из окна второго этажа, двойные укрепленные рамы приоткрывались всего на несколько дюймов. Я слышала, как Ларри звонит из холла по своему старомодному телефону с вращающимся диском. Он набирал ужасно длинные номера, и я поняла, что из-за разницы во времени его звонок раздастся в доме моих родителей во вполне приемлемое время. Он застанет их на веранде за домом, где они едят сандвичи с остатками ветчины и слушают по радио праздничные передачи.

— …нимфомания, — услышала я часть разговора Ларри с мамой (еще одно слово, которого я бы не знала, если бы не Джеффри Смизерст). — Недопустимое поведение… Возможно, потребуется помощь специалиста.

Но всерьез волноваться я начала, когда услышала:

— А еще у Джудит деньги из сумочки пропали.

Вот так внезапно закончилось мое большое приключение на Родине Предков, хоть я и получила в качестве утешительного приза разрешение на прощальный обед с Джулианом, прошедший, само собой, под надзором заинтересованных лиц. И уже после этого, лилейно-бледная от любовной тоски, я вышла из салона самолета на умопомрачительный солнцепек и невыносимый летний зной жаркого австралийского января, от которого успела немного отвыкнуть. Мама и папа отвели меня к психологу, который объявил меня вполне нормальной, но все равно выражение недоверия далеко не сразу исчезло с лиц моих родителей, которые продолжали смотреть на меня с любовью, тревогой и подозрением.

— Что же все-таки случилось? — не раз спрашивала меня мама за дни и недели, которые я провела в своей комнате с задернутыми занавесками, где чахла и увядала, как цветок без воды.

«Все», — хотелось мне ответить. Но ведь на самом деле ничего не случилось. Отпечатков пальцев не было. Свидетелей тоже. Даже трусики с отделкой из незабудок выглядели совсем невинно.

— На самом деле он тебя любит, доченька, он же твой крестный, — сказала мне мама.

— Никакой он мне больше не крестный, — возразила я резким тоном.

Мне никак не удавалось найти ответ на вопрос, что такого нашли в нем мои родители? Почему они подружились? Я сняла розовато-поросячьего цвета альбом с верхней полки шкафа, стоявшего в родительской спальне, и на третьей-четвертой странице фотолетописи моей жизни нашла интересующие меня снимки. Вот моя фотография с маленьким круглым личиком над расстегнутым воротом распашонки. Вот фотография моего украшенного глазурью крестильного пирога в форме детской коляски. А вот несколько фото родителей, иногда снятых поодиночке, но чаще всего рядом в костюмах, выдержанных в пурпурно-фиолетовой гамме. А вот Ларри положил мне ладони на плечи с таким видом, будто только что произнес торжественную клятву не дать мне сойти с пути истинного. Мне даже захотелось вырвать себя из его рук, такую маленькую и беззащитную. Смогу ли я когда-нибудь простить родителей за то, что они не только пригласили этого подлого человека на мои крестины, но и кинули меня прямо ему в лапы?

На самом деле я только недавно простила их по-настоящему. И за это надо благодарить мамино увлечение коллажами. С ножницами в руках она взялась за мои детские фотографии, а потом подарила мне на день рождения их обновленное собрание. Может быть, это новая аранжировка заставила меня посмотреть на фотографии моих крестин по-другому. А может, просто прошло время, которое, как известно, лечит.

Как бы там ни было, теперь эти фотографии вызывали у меня только любопытство. «Какое из преступлений, свершенных моими родителями в день моих крестин, следует считать наиболее непростительным? — думала я. — То, что они выбрали Ларри Требилкока на роль моего крестного, или то, что они нарядились по этому случаю именно в такие костюмы?»

Возможно, пришло мне в голову, каждая из этих ошибок объяснима только с учетом другой. Ведь если ты можешь позволить себе явиться на крестины собственной дочурки в приталенном пурпурном пиджаке и психоделическом черно-бордовом галстуке, да еще отрастив бороду, но при этом сбрив усы, каковое сочетание известно как стиль эмиш[7] или а-ля Авраам Линкольн, нет сомнений в том, что и друзей ты себе выберешь сомнительных.

И если ты считаешь, что пурпурное платье из крепа с белым воланом вдоль нижней кромки корсажа придает тебе особую привлекательность, это говорит о том, что ты в состоянии вообразить, будто Ларри Требилкок — как раз такой порядочный парень, на которого можно возложить ответственность за духовное воспитание твоего ребенка. Когда-то бороды в стиле эмиш считались очень модными. Следовательно, Ларри мог в то время показаться хорошим кандидатом в крестные отцы единственной дочери. В конце концов, мода изменчива.

Красота

Гардероб

В тот день, когда Жюстина переехала жить к Генри, он отодвинул одежду в своем гардеробе в сторону, чтобы освободить место для ее вещей. При закрытых дверях дубовый гардероб производил впечатление старинного, но внутри находился новомодный лабиринт из полок и отделений. И все они были забиты одеждой, которая, как показалось Жюстине, была прямо-таки пропитана запахом качества. Там были джемперы: черный, кремовый, цвета карамели и цвета тянучки, одни из нежнейшего кашемира, другие плотной вязки из длинной шерсти мериноса. Там висели пиджаки из мягкой замши и кожи и шерстяное зимнее пальто, подбитое по-медвежьи густым черным мехом. Даже вешалки из темного полированного дерева выглядели дорогими.

Жюстина взяла с собой только самые красивые и самые любимые свои вещи, но даже они выглядели дешевкой рядом с одеждой Генри. Свитеры с примесью синтетики покрылись катышками, хлопковая материя на платьях местами протерлась. Она впервые обратила внимание на неровную линию подолов и разошедшиеся от плохой обработки швы.

— Ты же это не носишь, — сказал Генри утвердительным тоном, выуживая из недр гардероба ее любимый бежевый кардиган.

— Разве не ношу?

— Жюстина!

Кардиган был рельефной вязки, твидовый, почти чистошерстяной. Он с самого начала был свободного покроя, но теперь еще больше вытянулся с боков оттого, что сушился на бельевой веревке. У него был широкий воротник и массивные пуговицы, сплетенные, как только что заметила Жюстина, из винила, а не из кожи. Впрочем, если бы она увидела это раньше, то и так не обратила бы внимания. Это был кардиган для отдыха и уюта, кардиган для безделья. Это был воскресный кардиган!

— Ты бы в нем смотрелась как какая-нибудь тетка из журнала для домохозяек, — сказал он, сдергивая кардиган с вешалки.

Кардиган был отправлен в стоявшую в углу спальни мусорную корзину, и та сразу же заполнилась с горкой: один рукав свесился вниз, будто звал на помощь. Но Жюстине было не до того. Скоро вся одежда, которая была на них обоих, оказалась сваленной в кучу у постели, и Жюстина невольно задумалась, почему Генри даже голый кажется лучше одетым, чем она. «Если мою бледную, веснушчатую кожу повесить рядом с его кожей в этом шкафу, — пришло ей в голову, — она покажется такой же жалкой, как мои вещи!»

Первые несколько дней, которые Жюстина прожила с Генри, она с наслаждением ходила босиком по его пушистому темно-зеленому ковру, в котором по щиколотку утопали стопы ног, шлепала по плиткам пола в ванной комнате и гадала, сможет ли она когда-нибудь почувствовать все эти поверхности своими. Уход из родного дома дался ей легко. Трудным был только разговор с мамой, которая вместо ответа уставилась на квадратики кроссворда, который разгадывала в тот момент, когда Жюстина спросила ее, что она об этом думает.