Анастасия Дробина

Путеводная звезда

Вечернюю Москву заливало дождем. Апрель 1901 года начался теплыми ливнями, за несколько дней согнавшими остатки снега, и целый месяц в садах и парках столицы шелестел дождь. По улицам бежали ручьи, с крыш и веток капало, голубые фонари на Тверской и Арбате казались размытыми пятнами в туманных нимбах, так же мутно светились окна домов, трактиров и рестораций. Даже ночью было тепло и влажно, в воздухе чувствовалось близкое лето, у уличных кошек был загадочный вид.

Трактир Осетрова в Грузинах, заведение когда-то купеческое, а теперь общедоступное, светился всеми лампами. Десятка полтора пролеток с поднятыми, мокрыми от дождя верхами выстроились вдоль мостовой. Извозчики ежились от сырости, прислушивались к доносящемуся из ресторана цыганскому пению. Спорили:

– Во, Машка запела!

– Куды, брат, Машка? Этот романец завсегда Аня пела!

– Ты не бреши, чего не знаешь! Я к Осетрову двадцать лет вожу! И не Машка, и не Аня, а Елена Степановна…

– А Настя не выступала еще?

– Не слыхать пока што… Да споет, куда денется. На нее же все и съехались.

Цыганский хор Васильева со времен второй крымской кампании считался главной достопримечательностью Грузин. И хотя старый дирижер Яков Васильев год назад умер, передав дело племяннику, хор по-прежнему назывался москвичами «васильевским». Цыгане, певшие у Осетрова, могли поспорить голосами с лучшими артистами «Яра» и «Стрельны», примадонн Машу, Анну, Елену Степановну знала вся Москва. Но самой известной, «несравненной», «божественной» была дочь покойного дирижера Настасья Яковлевна, знаменитая Настя, «степная звезда романса», как писалось в газетах. «На Настю» приезжали целыми компаниями, слушать ее первым делом вели приехавших из провинции знакомых, о ней сочинялись стихи, специально для нее писались романсы. Не было москвича, который, услышав имя Насти из Грузин, не зажмурился бы мечтательно, не прищелкнул бы языком и не протянул бы со вздохом: «Да-с, Настька… Богиня-цыганка!»

Сквозь залитые дождем стекла ресторана смутно был виден темноватый зал со столами под камчатными скатертями, натертый паркет, огоньки свечей, хрусталь. На небольшой эстраде помещался цыганский хор: певицы в черных и белых платьях, оживлявшихся цветными шалями через плечо, плясуньи в легких шелковых юбках и монистах. За их спинами стояли гитаристы в старомодных казакинах темно-синего сукна. Перед хором стоял дирижер Митро Дмитриев, знаменитый Дмитрий Трофимыч – пятидесятилетний седой как лунь цыган с подтянутой широкоплечей фигурой, со скуластым лицом и узкими восточными глазами, за которые он и получил свое прозвище Арапо.[1] При взгляде на хор можно было заметить, что по крайней мере половина молодых солисток – дочери хоревода, такие же темнолицые, широкоскулые и узкоглазые. Жена Митро Елена Степановна, красивая, еще не старая цыганка с полным добродушным лицом, сидела в центре. Она считалась одним из лучших альтов хора, и от ее густого голоса дрожали свечи на столиках. А старые москвичи помнили еще время, когда Елена Степановна была Илонкой, девчонкой, похищенной Митро из табора венгерских цыган, лучшей плясуньей Москвы, под ноги которой летели ассигнации, кольца и броши.

Митро взял гитару на отлет, быстро, по-молодому обернулся к залу. Сдержанно улыбнулся на аплодисменты, вежливым жестом попросил тишины и коротко объявил:

– Господа – Настя!

Зал взорвался новой бешеной волной аплодисментов. Они усилились втрое, когда на эстраду не спеша поднялась женщина в черном платье.

Звезда хора не была молода: ей уже исполнилось тридцать восемь лет. Прекрасно сохранившаяся фигура Насти казалась еще стройнее в строгом платье с узким лифом, выгодно оттенявшим смуглое лицо певицы. К корсажу платья была приколота бледная роза. В высокой, с вороненым отливом прическе Насти блестел бриллиантовый гребень. Длинные изумрудные серьги бросали россыпи искр на спокойное строгое лицо, при взгляде на которое сразу становилось ясно, как ослепительно хороша была в юные годы примадонна хора. Тонкие брови, внимательный и грустный взор темных глаз, изящные скулы, прямой нос, строгий рисунок губ, бархотка с алмазной капелькой на длинной шее. В полумраке эстрады почти незаметны были два неровных шрама, пересекающие левую щеку Насти. Только эти шрамы да скрытая горечь улыбки портили великолепную красоту артистки-цыганки.

Настя молча стояла у края эстрады, ожидая, пока улягутся аплодисменты. Дождавшись полной тишины, она обернулась к хору, и из заднего ряда вышел со скрипкой ее старший сын, которому недавно исполнился двадцать один год. Это был высокий парень с резковатыми чертами, похожий на мать лишь спокойным взглядом темных, чуть раскосых глаз. Он встал за спиной Насти. Слева подошел Митро с гитарой. Певучий звук скрипки в тишине оторвался от смычка и поплыл в зал. Осторожно, словно боясь нарушить течение грустной мелодии, мягким перебором вступила гитара. Настя взяла дыхание; усталым, «сломанным», как писали в газетах, движением положила руку на грудь.

Рука судьбы чертит неясный след…

Твое лицо я вижу вновь так близко.

И веет вновь дыханьем прошлых лет

Передо мной лежащая записка.

Не надо встреч, не надо продолжать!

Не нужно слов – прошу тебя, не стоит.

А если вновь от боли сердце ноет,

Заставь его забыть и замолчать…

Тишина в зале стояла мертвая. Ни за одним столиком не стучали приборы, не звенели, соприкасаясь, бокалы, не слышались разговоры. Даже ловкие половые застыли, кто у столика, кто у буфета, со своими салфетками и подносами, да никто и не обращался к ним. Сам хозяин, Осетров, старик с седой, аккуратно подстриженной бородой и безразличными глазами, вышел из-за буфетной стойки и, заложив большие пальцы рук за проймы шелкового жилета, слушал. Лицо певицы оставалось спокойным и серьезным, ресницы ее были опущены. Чистый голос без малейшего усилия уносился на самые отчаянные верхи и падал оттуда на низкие, почти басовые регистры. И только к концу романса Настя подняла ресницы, и в зале увидели, как влажно блестят ее глаза. Голос рванулся к потолку, зазвенел с тоской, с болью.

За одним из столиков истерически всхлипнула женщина. Какой-то молодой человек, отодвинув стул, поспешно вышел из зала. Закончив романс, Настя дождалась последней горькой ноты скрипки, опустила голову. И подняла взгляд, лишь когда зал взорвался бурей.

– Настя! Ура, Настя! Несравненная! Божественная! Чаровница! – кричали восхищенные слушатели.

Певица, сдержанно улыбаясь, раскланялась. Несколько поклонников подошли было с цветами, но их оттеснил сутулый человек лет сорока в измятом гороховом сюртуке с брюзгливо изогнутым ртом и проплешиной в седых вьющихся волосах.

– А, Владислав Чеславыч, добрый вечер! – с улыбкой поприветствовала его Настя. – Что-то давно вас видно не было, не хворали?

– Дела, Настасья Яковлевна, все дела… Издательство требует рукопись, день-деньской корплю над бумажками… Пришел к вам с великой просьбой. Вот, не откажетесь ли взглянуть?

Настя приняла свернутый лист бумаги, взглянула на мужчину вопросительно. Тот пояснил:

– Текст нового романса. Окажите милость, взгляните на досуге. Если пустяк и пошлость – так и скажите, я ваш старый поклонник и не обижусь. А если, чем черт не шутит, не совсем дурно, то…

– У вас совсем дурно не бывает. – Настя улыбнулась, пряча бумагу в рукав. – Непременно взгляну завтра и Митро покажу. Он на вас до сих пор за «Сломанную розу» не намолится, второй сезон на бис поет.

Митро, следивший за разговором, сделал сестре чуть заметный знак: долго беседовать во время выступлений не полагалось. Настя, извинившись, отошла от края эстрады и села в первом ряду, вместе с солистками. Хор запел веселую «По улице мостовой». Владислав Чеславович вернулся к столику в дальнем углу, за которым дожидался, нетерпеливо вертя в пальцах вилку, юноша-брюнет с болезненным худым лицом.

– Приняла?! – выпалил он, едва Владислав Чеславович уселся за стол.

– Разумеется, – усмехнулся тот. – Только не обольщайся, друг мой. Настасья Яковлевна с первого взгляда поймет, что текст романса – не мой. Как бы мне еще не пришлось виниться перед ней за обман… Но ты не беспокойся, романс более чем сносный. Если Настя согласится принять его к исполнению, ты загремишь на всю Москву. Лично меня смущает лишь строчка «И бешеный разлом испорченной души». Прямо-таки разит декадентством, причем пошленьким, а поэзия романса требует…

– Какая все же непостижимая женщина, Заволоцкий, не правда ли? – торопливо перебил его молодой человек, устремив взгляд на сидящую среди цыганок Настю. – Я понимаю, почему по ней до сих пор сходят с ума. От нее так и веет загадкой, тайной древних степей, беззвездными ночами…

– Это Брюсов вас всех испортил, – со вкусом отпивая из бокала портвейн, убежденно сказал Заволоцкий. – Все эти степные тайны и беззвездные ночи – досужая выдумка наших символистов. «Сливаются бледные тени, видения ночи беззвездной, и молча над сумрачной бездной качаются наши колени…» Тьфу! Я чуть не умер, когда прочел, а ведь это было пять лет назад! То, что печатается сейчас, еще хуже.

– «Наши ступени»… Ступени, а не колени, не ерничайте! – обиженно поправил молодой человек, но Заволоцкий лишь отмахнулся и мечтательно произнес:

– А вот поверь мне, Костя, что жизнь этой цыганки достойна того, чтобы ее описывали Пушкин, Тургенев, Толстой… Молодой Толстой, разумеется, а не нынешний слабоумец с его насквозь фальшивым «Воскресением»… И не спорь! Вы по молодости еще не способны этого понять, а вот погоди, улягутся щенячьи восторги перед яснополянским старцем, вот тогда и…

– Вы хотели рассказать о Настасье Яковлевне, – робко напомнил Костя.

– А? Да… Видел бы ты ее в молодые годы, мой милый! Я знавал ее шестнадцатилетней, и по ней еще тогда сходила с ума вся Москва! Некий князь даже, потеряв голову, звал под венец, но судьба решила иначе. Настя сбежала в табор за женихом.

– Ее муж – таборный цыган?! – поразился юноша. – Вот никогда не поверил бы!

– Бывший… Бывший муж, мой милый. Кстати, история с мужем – тоже сплошная неясность. – Заволоцкий задумался. – Илью ведь я тоже имел честь знать. Колоритнейший был образец, признаться, вылитый Князь тьмы! Совершенно таборная душа, лошадник, кажется, даже конокрад, невесть каким ветром занесенный в хор… Но пел, кромешник этакий, божественно! В своем роде не хуже самой Насти, редкой красоты тенор, почти итальянской школы бельканто, московские ценители просто разум теряли! Настя тоже не устояла. Да-с. Роковая была любовь и несчастная…

– Он посмел ее бросить?!

– Ну-у, не знаю, кто там кого бросил. Они прожили вместе семнадцать лет, кочевали с табором, жили понемножку в разных российских губерниях, а лет шесть назад снова объявились в Златоглавой. С выводком детей, разумеется. А потом что-то произошло, и вот вам пожалуйста – Настасья Яковлевна осталась со всеми детьми в Москве, в хоре, а Илью как ветром сдуло. И уже сколько времени о нем ни слуху ни духу.

– Что-то произошло… – задумчиво повторил Костя. – Странно это, право. Неужели он нашел женщину лучше? Трудно поверить.

– Мне тоже, но… Вообще, очень туманная история. Цыгане, я думаю, что-то знают, но этот народ не любит выносить сор из избы. Я имел нахальство несколько раз заговаривать с Настасьей Яковлевной о ее супруге – и был очень вежливо, даже с почтением, поставлен на место… Знаешь, то лето было для хора просто роковым! Вообрази – сначала пропали старшие дети Митро!

– Дмитрия Трофимыча? Хоревода? Этого седого?

– Оттого, говорят, и поседел… У него ведь была дочь приемная, чудо-плясунья семнадцати лет, и родной сын годом моложе. Так вот в один вечер оба пропали. Скандал был страшный, у парня осталась брошенной невеста… Никто ничего не понимал, искали долго, но без пользы. Митро, бедный, сразу сдал… Сын ведь у него был один, осталось восемь дочерей, вон – сидят в шалях… Дальше – больше. Через какое-то время Настя с мужем уезжают из Москвы. А через полгода Настя возвращается – со всеми детьми, но без мужа! И опять никто ничего не знает! Настя тут же берет первые партии хора, поет «Записку», «Розы в хрустале» и снова становится звездой. И заметь, даже эти ужасные шрамы ей не помеха! Стоит запеть – и снова красавица, снова богиня…

– А откуда у нее шрамы?

– Печать таборной жизни… Я про эти отметины много слышал, но все, по-моему, вранье. То ли Илья резанул ее из ревности, то ли разнимала она какую-то драку… Не знаю. Эта женщина полна загадок. Так что бросай свое декадентство с бешеными и испорченными душами и пиши роман об известнейшей московской певице. Если хочешь, я тебя ей представлю.

– О, это было бы чудесно! – вспыхнул Костя. – Но… если Настасья Яковлевна не была откровенна с вами, старинным другом, захочет ли она рассказать что-то мне?

– Разумеется, ничего не расскажет, – усмехнулся Заволоцкий. – Да тебе это и не надобно. Романтических подробностей ты великолепно навыдумываешь и сам. Вот ведь тоже парадокс – кто бы ни взялся писать о цыганах, все выходят африканские страсти, начиная с Пушкина и кончая этим, как бишь его… Пешковым? Впрочем, он теперь, кажется, Горький. Не поверишь, я читал его нашумевшего «Макара Чудру» и бранился, как извозчик в участке! А ведь нет на свете менее расположенного к романтизму народа, чем цыгане. Они, мой друг, весьма практичны, расчетливы, любят деньги и – земные люди до мозга костей.