– Она ничего о ней не знает. И квартиру она у соседей не снимала. Никто ничего о ней не знает… Правда странно, Алла Валерьяновна? Смутная какая-то история…

– И не говори… – с готовностью отозвалась та, автоматически присаживаясь в офисное кресло напротив. И тут же подскочила из него, как ошпаренная, – кресло было ее, Аннино…

– Ой, а Иван Андреич как расстроился, ты бы видела! Даже работать не смог, с сердцем плохо стало. Домой уехал… – доверительно сообщила Алла Валерьяновна уже от дверей.

– Мне тоже надо после обеда уйти… Можно я уйду?

– Но как же, Наташенька… Наверное, из милиции приедут, нас допрашивать будут…

– Мне очень надо уйти. У меня там… Меня дома нянечка ждет…

– Какая нянечка? Дочкина, что ли? Так ты же вроде дочку на дачу отправила, сама говорила.

– Нет. Это моя нянечка… Ну, в общем, долго рассказывать. Мне обязательно надо уйти, Алла Валерьяновна!

– Ну что ж, иди… – холодно пожала плечами секретарша, впервые неодобрительно взглянув на Наташу. – Какие же вы все… Одна за престиж переживает, у другой срочно нянечка какая-то образовалась… Человек погиб, и никому до этого дела нет! Не ожидала я от тебя, Наташа…

– Я и сама не ожидала… – тихо произнесла Наташа, скорее для самой себя. – Совсем не думала, что все так получится…

Оставшееся до обеда время она просто промаяла. Ходила по кабинету из угла в угол, звонила Саше – рабочий телефон не отвечал, мобильный был по-прежнему недоступен. Заглянули к ней Танька с Леной, позвали в курилку. От сигаретного дыма ее затошнило, и пришлось вернуться в кабинет. Решила было сварить кофе, но не нашла своей чашки. Лишь Аннина чашка с ажурной кокетливой ручкой стояла на своем месте в шкафу, но рука не поднялась ею воспользоваться. Наконец время подползло к обеду…

На улице было жарко и шумно. Июньский полдень спасительно обрушился на голову, солнце лезло в глаза, играло в стеклах машин, город жил своей жизнью, стоял в автомобильных пробках, торговал мороженым и квасом на перекрестках, и над всей этой суетой летел, летел тополиный снег, собирался вдоль тротуаров, искушая хулиганов-мальчишек поднести к аккуратным сугробикам зажигалку. Ей казалось, она не едет, сидя у окна в полупустом маршрутном такси, а плывет вместе с пухом по городу. Хотя маршрутка и впрямь почти не ехала, а стояла в пробках, и она начала беспокойно посматривать на часы – маленькая стрелка неумолимо приближалась к двум. И бабушка недавно позвонила, они с Тонечкой тоже едут в такси и тоже в пробку попали…

К подъезду дома она уже бежала бегом – а вдруг опоздала, и Таечкины родственники уже приехали? Вдруг они позвонили в дверь, а им никто не открыл? Прыгая через две ступеньки, она бегом взлетела по лестнице на свой этаж. Никого, слава богу, под дверью не обнаружилось. Успела, значит.

Мельком взглянув на себя в зеркало в прихожей, она торопливо прошмыгнула по коридору, открыла дверь в Таечкину комнату.

– Таечка, я здесь! Ну, как ты? Скоро они уже приедут…

Старушка молчала. Руки ее по-прежнему были сложены на груди, ладонь в ладони. И лицо… Очень странное было у Таечки лицо.

Белое, почти ровное, будто ушли, разгладились все грубые пергаментные складки, уступив место выражению полного умиротворения. Не лицо, а лик. Очень красивое. Только странно, почему она молчит…

– Таечка, я здесь! – снова громко повторила Наташа, уже с дрожью в голосе. Потому что догадалась уже, что произошло, но не хотелось, не хотелось ей в это верить…

Осторожно подойдя к кровати, она протянула руку, дотронулась до Таечкиной ладони. И тут же руку отдернула, будто ожгло ее холодом смерти. Да, Таечка была мертва…

И тут же требовательно заверещал, заколошматился электронной музыкой дверной звонок, заставив ее страшно вздрогнуть. Повернувшись на деревянных ногах, она тяжко промаршировала к двери, открыла… Генрих и Мария, настоящие, не из телевизора, стояли перед ней, улыбались дрожащими лицами. По лестнице за их спинами, пыхтя, поднималась бабушка, тоже улыбалась. Потом произнесла громко, борясь с одышкой:

– Натка! Ну что ты застыла, как изваяние! Не держи гостей на пороге! Веди, веди их скорее к Таечке, не лупи глазами!

С трудом набрав в грудь воздуху, Наташа услышала будто со стороны прозвучавший свой вялый и виноватый, совершенно чужой голос:

– Да… Заходите… Заходите, конечно. Только Таечка… Извините, конечно, но она это… Вроде как умерла…


В день похорон с раннего утра прошел дождь. Потом небо расчистилось, июньское солнце вступило в свои права, торопливо наводя на городских улицах свой порядок. Мелкие лужицы на тротуарах быстро подсохли, газонная трава заиграла изумрудной отмытостью, презренно взирая на слипшиеся, забрызганные грязью комки тополиного пуха, совершенно неуместные на празднике горделивой городской чистоты.

Все утро Наташа потерянно бродила по квартире, не находя себе места в горестной человеческой суете. Временами ей казалось, что она проваливается куда-то, не видит ничего и не слышит, потом реальность происходящего вдруг возвращалась четко прорисованными картинками. Вот бабушка сидит на диване, обняв согбенную спину Марии, журчит ей что-то ласковое в закрытое ладонями лицо, успевая незаметно смахивать со щек свои слезы. Вот присмиревшая Тонечка сидит в кресле, сунув ладошки меж разбитых, покрывшихся тонкой коричневой корочкой коленок. Бабушка рассказала – она соседской коровы испугалась, побежала от нее и запнулась. После этого она и повела ее с той коровой знакомиться. Такой вот элемент воспитательного творчества проявила. Наверное, это и правильно. Она вообще большая умница, ее бабушка… Вот Генрих с Сашей торопливо перекусывают на кухне бутербродами, опаздывают куда-то. Похороны – дело горестное, конечно, но по формальности очень емкое и страшно бюрократическое, тут без суеты и торопливости не обойдешься…

– Натка, не ходи сомнамбулой, сбегай-ка лучше в магазин! – выдернула ее из потерянности бабушка коротким приказом. – Мне кажется, мы майонезу мало купили. С кладбища приедем, надо же будет салаты заправить. И еще чего-нибудь купи…

– Чего, бабушка?

– Ну, я не знаю… Хочется, чтоб Таечкин поминальный стол богатым был. Хотя все уж вроде купили…

– Доченька, пойдем со мной? – ласково позвала Тонечку Наташа, но та лишь головой коротко мотнула, отказываясь. А посидев немного, вдруг передумала, выползла из кресла, подошла к ней, дернула за руку: – Мам… А ты мне дашь в магазине денежку, я сама няне Таечке халвы куплю? Она очень халву любит, арахисовую, я всегда ей халвы приносила…

– Да? А я и не знала… Я никогда не знала, что любит Таечка. Пойдем, купим, конечно…

Мария, вдруг тяжко всхлипнув на вдохе, оторвала ладони от лица и потянулась обнять Тонечку, причитая слезным тихим голосом:

– Спасибо… Спасибо тебе, милая деточка… Спасибо вам, люди добрые, что прибрали к себе, сохранили мою мамочку… Низко вам в пояс кланяюсь…

Из кухни на ее голос выскочил озабоченный Генрих, и бабушка махнула ему рукой успокаивающе – ничего, мол, иди, занимайся своими делами. И Саша тоже вышел, глянул Наташе в глаза с такою же заботой – как ты? Наташа сглотнула вдруг судорожно, взялась рукой за горло, замотала головой, собираясь заплакать, и он тут же очутился рядом, с силой сжал ее плечи, приложился губами к виску, замер на секунду – она могла голову дать на отсечение, что его порыв был абсолютно искренним. Порыв не просто жалеющего, порыв любящего мужчины. Она это как-то сразу поняла, ощутила всей своей настрадавшейся за последние дни женской сутью. Удивленная радость вдруг вспыхнула ярким костерком в уголке подсознания, но тут же погасла сомнением – интересно, а он знает, что Анна погибла? Наверняка же знает… Закрыв лицо руками, она все же заплакала – скорее от неловкости за свои тайные женские мысли, совсем неуместные на фоне горестной суеты.

И на кладбище, и в церкви на отпевании Саша старался держаться к ней поближе – брал за руку, поддерживал за талию, поправлял черный скользкий шарф на голове, норовивший все время сползти на плечи. Таечка лежала в гробу маленькая, аккуратненькая, с бумажной поминальной полосочкой на лбу. Наташа смотрела в ее умиротворенное, абсолютно счастливое лицо, с трудом сдерживала вздох слезного умиления. Наверное, опять же неуместным оно здесь было, это умиление. Но она ничего не могла с собой поделать – старушка даже из гроба будто одаривала ее своей любовью, искренней, простодушной и бесхитростной, без примеси кровных условий. Той самой любовью, о которой так много и высокопарно говорят, но которую, как правило, рядом с собой не замечают. А рядом тихо плакала Мария, которой эта любовь и должна была бы достаться на полном природном законном основании. Да вот не досталась.

Когда опускали в могилу гроб, на небе взошла радуга. Все подняли головы вверх, и Антонина Владимировна что-то проговорила относительно чистой Таечкиной души, которую небо восприняло с благодарностью. Наташа вздохнула, пожала плечами – и без того, мол, каждому здесь присутствующему все понятно про чистую Таечкину душу, и без небесных прекрасных знаков. Но сама потом долго смотрела на радугу, представляя, как Таечка летит в эти разноцветные ворота, как встречают ее небесные ангелы. И хорошо, и пусть встречают. Она им тоже, наверное, свои байки рассказывать станет.

За поминальным столом она сидела между Генрихом и Сашей. Ела арахисовую халву, которую, в общем, терпеть не могла, считая продуктом опасным и для женской красоты неприемлемым. А тут вдруг напала с аппетитом на незамысловатое простое лакомство. Наелась от души.

Потом они с Генрихом разбирали Таечкины вещички – он попросил что-нибудь из ее собственного, личного, для мамы на память. В старой деревянной шкатулке среди клубков, пуговиц и всякой мелкой чепухи на самом дне обнаружился конверт, подписанный большими кривыми буковками: «Завищаю моей любимой мнучички Наташички». Наташа открыла конверт, вытащила наружу его содержимое – пачечку разномастных денежных купюр. Маленькие красные сотенные образца шестидесятых, большие и бледные деньги образца девяностых, современные хрусткие тысячные бумажки с промельком серебряных магнитных полосок, еще какие-то купюры, совсем старые, ей неизвестные. Генрих удивленно смотрел на это «богатство», потом взял у нее из рук пустой конверт с Таечкиными письменами.

– Можно я это возьму?

– Да, конечно… Выходит, Таечка себе ничего не покупала, даже отдать вам на память нечего… – виновато глянула на него Наташа.

– А это… Это мне можно взять?

Он осторожно взял в руки молитвенник с протершимся от времени и частых Таечкиных прикосновений переплетом, открыл наугад.

– «… Да сохранит Он нас от искушений, болезней и скорбей, да дарует нам смирение, любовь, рассуждение и кротость…» – тихо пробормотал он слова молитвы, и у Наташи мороз прошел по коже – показалось, что сама Таечка произносит это голосом своего внука.

– Генрих, еще что-нибудь возьмите… – виновато засуетилась она, перебирая Таечкины вещички. – Вот, смотрите, эту картинку она сама вышивала, своими руками…

Она прекрасно помнила эту вышивку – белая кошечка, прижмурив глазки, улыбалась широко и неестественно на фоне розовых лепестков. Когда-то она висела, вставленная в резную деревянную рамку, над ее детской кроватью… А потом она выросла и потребовала картинку убрать. Так и заявила нянечке: убери отсюда эту пошлость! Та беспрекословно картинку со стенки сняла, и даже не обиделась. А может, Наташе показалось, что не обиделась. Нет, точно не обиделась. Она вообще никогда не умела обижаться…

– Возьмите вышивку, Генрих! Пожалуйста…

– Нет. Спасибо. Больше ничего не нужно. Спасибо вам, Наташа, за мою бабушку.

– Да мне-то за что… Меня как раз благодарить и не за что…

– Наташа, я утром купил билеты на самолет, нам с мамой пора ехать…

– Что, уже?

– Да. Маме тяжело здесь быть. Саша нас отвезет в аэропорт. Но вы мне дайте обещать, что вы обязательно приехать к нам в Дрезден…

– Да, конечно, Генрих. Я обещаю. Вы только не волнуйтесь, пожалуйста. Вы когда волноваться начинаете, сразу плохо говорите по-русски.

– Да. Это есть так. Я сейчас очень волнуюсь. Вы все, все очень хорошие люди, спасибо вам…

– Я тоже поеду в аэропорт, Генрих. Провожу вас. Вы идите к маме, я сейчас приду…

Прижимая к груди Таечкин молитвенник, он неловко попятился к двери, потом аккуратно прикрыл ее за собой, оставив ее в комнате одну. Наташа склонилась над Таечкиными вещами, провела рукой по шерстяной ткани теплого синего платка, взяла в руки большую коричневую пуговицу из шкатулки. И сразу накрыло воспоминание – именно эти пуговицы она потихоньку срезала с Таечкиного пальто, потому что не хотела идти в детский сад… Утром Таечка, обнаружив ее злодейство, устроила бабушке забастовку – раз, мол, не хочет дитя вашего детского садика, так и не надо ее «сильничать»! Так и кричала – «сильничать». Бабушка тогда, конечно, все равно на своем настояла, с детским садом «ссильничала», и пуговицы были пришиты к пальто заново. Конечно, она была права, как всегда, – надо же приучать ребенка к общению, вталкивать в мир людей…