— Господин, мне показалось…

Он пошевелил толстыми пальцами. Она хотела продолжать, но он не дал.

— Не надо, — сказал он. — Ты не будешь жить в гареме. Там свои Законы, они не для тебя. Я ценю красоту и талант. Приятно, если женщина обладает и тем и другим.

Ей стало не по себе. Она поднялась с ковра, отступила на шаг. Нингирсу глядел на нее исподлобья. Ни слова не говоря, подошел, разодрал на ней платье. Лоскуты соскользнули на пол. Ламассатум охнула.

— Господин…

Он повалил ее на мягкий ковер, на подушки, она гнулась под ним, как тростник, в первую минуту в панике пытаясь высвободиться. Ее сопротивление раззадорило хозяина. Он вошел в нее бурно, не щадя. Она закричала от боли. Дышал, он громко, с хрипами, давил животом, его жирная грудь нависала над ней. Золотой кулон львиноголовой птицы бешено раскачивался на его шее. Нингирсу ударил с такой силой, что боль снова пронзила ее. Долгий стон вырвался из его горла.

Растерзанная, раздавленная, ошеломленная, Ламассатум лежала на ковре. Он хотел говорить с ней, но она не отвечала.

— Ламассатум! — раздраженно окликнул Нингирсу.

Она приподнялась на локтях. Огромный, голый, он сидел в кресле. Она зажмурилась.

— Иди сюда, — приказал он. — Не спи, это только начало.

Он насиловал ее всю ночь. Она уже не ждала, что кошмар этот кончится. Захлебнулась семенем, долго кашляла и, наконец, разрыдалась бурно и безутешно.


Вавилон притих, съежился, будто осажденный город. После возвращения Авель-Мардука все изменилось. Солдаты не уходили с улиц. Первое время горожанам казалось, что это ради их же блага, но потом постоянное присутствие вооруженных людей стало пугать. В народе поползли недобрые слухи.

Вскоре вернулся Нергал-шарусур со своей армией. Ужас повис над городом. Все ждали перемен.

Три дня на западе светилась комета. Горели склады с хлебом, пострадали жилые кварталы.

В храмах приносились бесчисленные жертвы, сизый дым поднимался над стенами. Стояла небывалая жара, пересыхали каналы.

На площадях говорили о неизлечимой болезни царя, о том, что во дворце тайно совершаются казни служителей богов. Это было невероятно. Говорили, что Навуходоносор сошел с ума, а Авель-Мардук вовсе не принц, а демон темного мира.

Какой-то нищий безумец бесновался на площади, выкрикивая пророчества, предсказывал скорое затмение солнца и гибель царства. Солдаты убили его на глазах десятков горожан, тело бросили в мусорные кучи, где его разорвали собаки.

Тень упала на возлюбленный город Навуходоносора. Душными ночами выли псы, призывая чью-то смерть. Горожане, заслышав приближение патруля, гасили в окнах лампы.

Страшный месяц аяру близился к концу.

Глава 30. ПРОЩАЙ, МИЛЫЙ

Адапа брел по улице. Шум, многократно усиленный воспаленным слухом, сводил с ума. Лихорадка, от которой он едва не умер, еще не ушла окончательно. Он был слаб телом, немощен и одинок духом. Порой Адапа жалел, что не умер, это было бы правильно, ведь все испытания, болезни даются богатым за тяжелые проступки.

Он чувствовал, что мог бы ненавидеть отца, Иштар-умми, но на ненависть не было сил.

По утрам он уходил, бродил по улицам, напряженно думал об одном и том же. Мысль словно замкнулась в кольцо; было слово — Ламассатум. Это имя — ключ ко всему.

Однажды Адапа уснул в тени каких-то бочек, поставленных одна на другую. Солдат разбудил его пинком. Адапа видел недоумение на лице гвардейца — дорогое платье все в грязи и пыли, золотая печатка на правой руке. Адапа потер ушибленное плечо. Сказал только:

— Благодарю, — и побрел по узкой улице со ступенчатым тротуаром, где чередовались полосы света и тени.

В один из вечеров, когда Адапа пришел домой, едва держась на ногах от усталости, Набу-лишир позвал его к себе. Он до сих пор оставался в дневном платье с отличительными знаками государственного судьи. Адапа повиновался. Закрыв дверь, он наткнулся на яростный взгляд отца, как на кирпичную стену.

— Мне сказали, — произнес Набу-лишир, разделяя слова, — что ты не посещаешь школу Эсагилы. Адапа не ответил.

— Более того, — продолжал Набу-лишир, — тебя видели на улицах. Уважаемые люди приветствуют тебя, а ты не отвечаешь на поклон. Тебя видят в непотребных местах, бедняцких кварталах! Что ты молчишь?

— Отец, — сказал Адапа. — Я устал и голоден. Можно, я сяду? Зачем тебе мои объяснения? Все, что хотел знать, ты уже узнал, и даже сделал какие-то выводы, правда? Думаешь, я не заметил, что человек ходит за мной?

— Я не желаю, чтобы злые языки болтали, будто мой сын недостоин своего отца.

— О боги! Можешь ты хоть на час забыть о себе?

— Как ты смеешь, щенок, паршивая овца, сын гиены?! — закричал Набу-лишир, наливаясь краской.

— Беда твоя в том, отец, что ты слишком зависим от чужого мнения. А мне плевать на твоих уважаемых людей, я их знать не знаю. Если ты еще раз назовешь меня сыном гиены, я буду считать, что ты оскорбил мою мать, и уже не спущу, как в это раз.

Набу-лишир стоял, словно громом пораженный, то краснея, то покрываясь смертельной бледностью. Он не узнавал сына. Адапа, обычно вспыльчивый, сейчас был спокоен. Судья вдруг с изумлением увидел, что на лице сына лежит печать страдания. Растерянность, вот что почувствовал Набу-лишир. Он и не заметил, когда Адапа стал чужим. Неужели он, взрослый человек, все еще горюет по матери?

— Что с тобой происходит? — спросил судья, немного успокоившись.

Адапа не ответил.

— Ты что, оглох? — не выдержал Набу-лишир.

Адапа встал и пошел к выходу. У двери, не оборачиваясь, все же не отказал себе в удовольствии бросить:

— Ничего.

Наутро за ранним завтраком Набу-лишир спросил:

— Где ты спал этой ночью?

— Дома, — равнодушно ответил Адапа.

— Мне это известно. Спал ли ты со своей женой?

— Отец, это моя жена, и мне решать, спать с ней или за стенкой.

Набу-лишир побледнел, губы его задрожали. Последнее время он не мог разговаривать с сыном. Любая попытка общения заканчивалась скандалом.

«Нет, на этот раз я все выясню, — сказал он себе. — Я не позволю щенку взять над собой верх».

Судья отпил глоток воды, поставил серебряный кубок на стол.

— Адапа, я не понимаю твоего поведения, — сказал Набу-лишир. — Все, что я делал, было только ради тебя, Я заботился о тебе, как мог. Особенно после смерти мамы…

— Не надо, — прервал отца Адапа, даже не взглянув на него.

— О маме? — Набу-лишир держался из последних сил. — Хорошо, поговорим о другом. У тебя выдающиеся способности, ты умен, ты оставил далеко позади своих сверстников. Успешная карьера во дворце — вот что ждет тебя, сын. Нет никаких препятствий для достижения цели.

— Почему ты думаешь, что моя цель — всю жизнь пресмыкаться во дворце?

Набу-лишир выронил ложку. На ветке граната чирикнула какая-то птаха и, сорвавшись, унеслась.

— Вместо того чтобы посещать высшую школу, ты болтаешься в кварталах Нового города, среди простолюдинов, глядишь на этот скот. Тебя больше привлекает такая жизнь? Ты отвернулся от своей жены. Неблагодарный. О такой красивой женщине может мечтать любой мужчина. А вместо этого…

— А вместо этого она забыта, одинока, несчастна, — продолжил Адапа. — Ты не подумал о том, что и ей ты сломал жизнь?

— Что ты говоришь? Одумайся!

— Мне жаль Иштар-умми, но это все, что я испытываю к ней. Я не смогу полюбить ее.

— Но она носит твоего ребенка!

— Так уж вышло.

— Дурак!

Адапа вскинул глаза. Набу-лишир потер грудь, не хватало воздуха. Холодный, слепой взгляд сына пугал.

— Я больше не позволю тебе бродить по улицам, — проговорил судья. — Ты займешься делом. Все плохое пройдет, сын, а если нет — я выбью из тебя дурь! Ты опустился, сам на себя не похож. Ты не брит!

Адапа потер ладонью подбородок, рассеяно улыбнулся.

— Отпущу бороду.

Набу-лишир: в бешенстве хватил кулаком по столу.

— Не о чем говорить! Будешь делать, что я скажу!

Адапа покачал головой.

— Прокляну! — заревел судья.

— Я уже проклят. Все, что я делал, что сделаю потом — ничего не значит. Дым. Я утратил самое главное. Поймешь ли ты меня? Я трус, отец, теперь я это знаю. Я не должен был жениться.

— Ты сошел с ума. — Набу-лишир выпучил глаза. — Опасный безумец!

— Мне неинтересно жить. Я виноват перед Иштар-умми. Не хочу окончательно погубить ее. Я говорил и повторяю: я дам ей развод.

— Замолчи! — Набу-лишир потряс кулаком. — Я заставлю тебя замолчать!

— Ты спрашивал, нет ли у меня возлюбленной. Я ответил, что нет. Я солгал, опять же из трусости. Теперь говорю тебе; я люблю одну девушку, она — моя жизнь. Ты отнял ее у меня.

— Вон! — закричал Набу-лишир.

— Хорошо, уйду, — Адапа поднялся.

— Вон отсюда, шакал! Убирайся!

Набу-лишир потерял голову от отчаяния. Адапа прошел через двор, завешанный теплыми солнечными вуалями, хлопнул внешней дверью. Вслед ему неслись проклятия:

— Я заставлю тебя, слышишь?! Заставлю!

Вышел ливиец убрать со стола. Набу-лишир в сердцах швырнул в него кувшин. Промахнулся. Дрожащими руками раб стал собирать осколки. Покачиваясь, судья ушел в дом.

Иштар-умми отступила от окна. Обвела комнату тоскливым взглядом. На ковре сидела девочка лет пяти, рабыня, привезенная с севера, из какого-то кочевого племени — подарок свекра. Белое платье вышито золотой нитью, в волосах сверкает алмазная лилия. Девочка не знает ни слова по-арамейски — о боги! — ни слова. Она что-то сказала на варварском языке, улыбнулась; Иштар-умми залилась слезами.

Сара была счастлива безмерно. Она лежала рядом с Сумукан-иддином, наслаждаясь ощущением тихой радости. «Все хорошо. Ничего не нужно менять», — твердила она себе.

Глаза Сумукан-иддина были закрыты, но он не спал Сара знала. Она поцеловала его предплечье, потерлась щекой о мощную грудь.

— Я тосковала по родине, — нежно прошептала аравитянка, но если бы я осталась в Ершалаиме, никогда бы не встретила тебя.

Сумукан-иддин не ответил. Пальцы его тихонько сжали ее руку. Сара повернулась на бок, заглянула в его лицо. Ровные брови, ресницы как шелк, нос с горбинкой. Даже теперь он суров. Она вдруг подумала: что станет с ней, если вдруг она его потеряет. Сумукан-иддин приоткрыл один глаз и зажмурился от солнца. Сара засмеялась, уткнувшись в его грудь. Он гладил, ее по голове и тихо улыбался.

— Все хорошо, — шептала она. — Ничего не нужно менять.

— Ты думаешь?

— Совершенно уверена.

— Тебе действительно хорошо со мной?

— Очень, очень хорошо.

Он вздохнул с облегчением. Сара поцеловала уголок его губ. Дверь приоткрылась, в полутьме коридора Сара различила бледное пятно чьего-то лица.

— Кто там? — спросила она тревожно.

— Сара! Сара, выйди, — прошептал кто-то.

Не глядя, она нащупала в постели тонкое покрывало, накинула на себя, подошла к двери. В щель пролезла сухая желтоватая рука старухи. Сара взяла табличку.

— Письмо, — сказала старуха. — Велели передать немедленно.

— Что такое? — спросил Сумукан-иддин.

— Письмо для меня, — отозвалась аравитянка и закрыла дверь.

Сара взобралась на ложе, держа табличку перед собой. Мягкая ткань покрывала сползла, обнажая матовое тело. Подумала минуту, протянула табличку Сумукан-иддину.

— Зачем ты даешь это мне? Письмо тебе адресовано, читай, ты знаешь грамоту.

— Это от Иштар-умми.

Взгляд Сумукан-иддина стал тяжел, неподвижен. Он протянул руку и забрал табличку. Плечи Сары опустились, она сдерживалась изо всех сил, чтобы не зарыдать. Он вернул ей письмо.

— Поедешь к ней, — отрывисто приказал купец.

— Когда? — с замиранием сердца спросила рабыня.

— Сейчас.

Сара умоляюще протянула руки, хотела сказать, что, быть может, не стоит так спешить, быть может, еще час она побудет с ним. Но Сумукан-иддин встал и, голый, вышел.

Утро в Борсиппе начинается рано. Ладья Шама-ша еще не выплыла из подземного мира, едва только виден ее золотой штевень, а над городом уже поднимается тихий гул, дым от печей, где женщины пекут хлеб.

Анту-умми вышла за ворота храма и направилась к кварталу Семи Караванов. Сердце выпрыгивало из груди, но если бы кто-то из встречных мог видеть сквозь темное покрывало, он не заметил бы на этом строгом лице признаков тревоги.

Жрица свернула в улочку, зажатую с двух сторон сплошными стенами, где сквозь сырой тротуар пробивались вьюны и виноградные лозы. Эта безымянная улочка, куда солнце заглядывало лишь на час, стоя в зените, соединяла две главные улицы Борсиппы, идущие параллельно. Несколько шагов — и Анту-умми перед воротами Тихого рынка.