— Без тебя?

— Без меня.

— Этого не может быть.

— Может, ты в этом убедишься. Просто из сегодняшнего дня не видишь завтрашнего. Слезы высохнут, ты будешь улыбаться, все плохое унесет река. Ты очень красива, Иштар-умми, ты создана для любви, а не для страданий. Ты будешь счастлива.

— Но зачем тебе отказываться от меня, зачем развод? Пусть даже будет другая, мне все равно. Я приму ее.

— Прости.

Адапа вышел из комнаты. Коридор был темен. Дом враждебно глядел на него. Двор заволокло сиреневым сумраком. Десятки бледных бабочек-ночниц кружились, опадали.

Ребенком, он видел, как сокол сбил голубку. В голом, бессмысленном ультрамарине трепетали ее белые крылья, и вдруг не стало ничего, умерла красота. Медленно плыло белое перо. Он следил за ним, пока оно не легло в траву.

Бабочки кружили, терялись в темной листве. Он шел, раздвигая вуали сумрака, еще не остывшего молодого вечера с заблудившимся западным ветром, с первой звездой в освеженной лазури.

Его жена, нет, чужая женщина стояла в темном проеме окна, со светильником за спиной, так, что вся была в золотой, пульсирующей ауре, насыщенной до предела, до боли, до сверхъестественной чистоты. Очень бледное пятно лица, темные, мерцающие провалы глаз, яркие губы и тридцать алмазов в волосах.

— Адапа, не ходи к отцу! — закричала она. — Не ходи! Я сама, я помогу тебе.

Он обернулся на ходу, махнул ей. Ему показалось, что она смеется, но это была гримаса плача. Адапа запомнил Иштар-умми такой. Внешняя дверь захлопнулась.

Адапа пошел по улице. Темнота быстро сгущалась. Горели фонари, расчерчивая тротуар черными причудливыми тенями. Прохожие попадались редко. Из боковой улицы вынырнули факелы стражи, и тут же скрылись. По небу шли тучи, тьма нависла над Вавилоном.

Адапа споткнулся о что-то мягкое, большое. Он наклонился. Мертвая собака лежала поперек тротуара. Улыбалась влажными коричневыми губами, обнажая клыки. Было что-то страшное, жалкое, молчаливое в поникших ушах, одеревеневших лапах; мелькнул желтоватый белок, зрачок смотрел прямо на Адапу.

Бесконечность бытия и конечность земного пути слились в точку, где мама и Ламассатум ждут его, где будет дом, весь захватанный лапами пальм, и солнце, и луна, и бесконечные закатные прогулки, и белые паруса кораблей, прячущихся за померкшими берегами отдаленной, невидимой реки. Счастье и любовь — все, что нужно человеку, все, за чем он приходит в этот прекрасный и яростный мир, полный мук и страданий.

Адапа отступил. Собака лежала, ветер посыпал ее шерсть пылью. Что-то подобное когда-то уже происходило: вечер, тень, факелы впереди', женщина в узком окне, широкая улыбка зверя. Что-то кольнуло, он не понял, что. Потянулся к ноющей ключице, растерянно оглянулся. Показалось, что на той стороне улицы стоит мать. Он зажмурился. Никого не было. Фонарь перед богатым двухэтажным домом погас — выгорело масло.

Адапа повернул в обратном направлении, он спешил на хозяйственный двор, где были конюшни и стойла для скота. Рабы вывели жеребца. Пустынную улицу оглушил дробный, ступенчатый стук копыт. В исколотой фонарями тьме белый конь нес всадника с тяжелым сердцем.

Теперь Сумукан-иддин глядел на него без улыбки. Дыхание, вырывалось с хрипами, как из груди дракона. Адапа, готовый ко всему, поставил чашу на низкий стол.

— Я не хочу придавать это дело огласке, — сказал Сумукан-иддин. — Ты возвращаешь мне мою дочь как можно скорее. Вернешь приданое и заплатишь за развод.

Адапа ждал. Напряжение не проходило. Какая-то птица сонно вскрикнула за стенами притихшей комнаты.

— Я приму дочь, но ты должен будешь отвесить двадцать мин серебра.

— О чем ты говоришь? — возразил Адапа. — В договоре говорится о трех минах.

— Я знаю договор не хуже тебя, — Сумукан-иддин обратил на него свой тяжелый, как свинец, взгляд. — Иштар-умми может обратиться в суд, и тогда тебе придется объяснить, почему ты расстаешься с женой. Набу-лиширу не нужен скандал.

— Да, он этого не допустит. Хорошо, я уплачу сколько ты хочешь.

Адапа поднялся и хотел идти, не прощаясь.

— Она любит тебя, — глухо сказал Сумукан-иддин.

— Я знаю.

— Я люблю ее, я! Что об этом ты знаешь?

— Я возвращаю ее.

— Ты никогда мне не нравился, щенок. Но ей нужен был муж. Если бы ты ей не понравился, богов беру в свидетели, принуждать бы не стал. Если б я знал, что ты принесешь нам бесчестье, убил бы прежде, чем ты коснулся ее.

— Я извещу тебя, как только буду готов уплатить.

Адапа поклонился и покинул комнату. Он спешил. Сумукан-иддин секунду постоял, тупо глядя на дверь. Его одурачили, осрамили дочь. И кто? Зарвавшийся мальчишка, избалованный щенок, который решил, что ему все позволено!

— Бузазум! — заревел он.

Ненависть жгла, как удары кнута. Сумукан-ид-дину казалось, прошел век, прежде чем Бузазум появился — жирный раб, заросший бородой.

— Спусти псов! Скорее, пока он не ушел! Пусть рвут его!

Бросился к окну. Адапа прыгнул на белого жеребца. Сумукан-иддин видел его сосредоточенное лицо, сдвинутые брови. Гром копыт оглушил. Тут же двор заполнился воем и визгом мечущихся собак. И Сумукан-иддин стоял, безвольно уронив руки, пока двор не опустел.

— Вот он каков, — прошептал Сумукан-иддин. — А ты лила по нему слезы.

Глава 33. ЗАТМЕНИЕ

Миновала ночь. Прошло утро. Солнце стояло высоко в белом небе. Душно было и тревожно, ветер дул из пустыни. Проснувшись, еще не открывая глаз, принцесса Шаммурукин ощутила запах его кожи. Он принадлежал другому миру, за пределами дворца, широкому, бегущему все к горизонту и горизонту, где бежевый, оранжевый, красный воздух, где фиолетовый свет очерчивает четкие границы, в тени мир меняет масть, пылит конница, идут пешие воины, втягиваясь в долину между скал, в стеклянном воздухе плывут орлы.

Принцесса приподнялась, осторожно выбралась из-под руки спящего Авель-Мардука. Яркий солнечный свет заливал спальню, совсем лишая предметы теней. Все лампы были потушены. На столе сверкали бликами свежие фрукты, серебряный сосуд с вином наполнен до краев. Он не проснулся, но Шаммурукин показалось, что ресницы его дрогнули.

Все, что о нем говорят, не может быть правдой. Она знает его лучше других, знает даже его кровь на вкус. Авель-Мардук подобен льву. Кто сравнится с ним? Под его рукой Вавилон еще более усилится. Принцесса стала на ложе в полный рост — вся раскрытая, нагая, с широкими бедрами, тяжелой грудью в узорах татуировки. Темные волосы с ранними прядями седины спускались до колен. С улыбкой любовалась она своим мужем.

Он схватил ее за щиколотку, открыл глаза.

— Я хочу пить, — смеясь, сказала она и попыталась вырваться.

Прищурившись, он глядел на нее снизу вверх, голую, податливую, будущую царицу. Ресницы рассеивали свет, очертания ее фигуры размывались — большое, прекрасное тело. Она снова засмеялась. Он ударил ее под колено, Шаммурукин рухнула на него, как срубленный кедр, и он принял ее в объятия.

После, оставляя ее, смятую, со следами укусов на груди, он сказал:

— Ты отличаешься от других женщин тем, что не отнимаешь силу, а даешь.

Шаммурукин лежала на животе, подперев кулаком подбородок, и широко ему улыбнулась, обнажая крупные острые клыки. Блестящие миндалины глаз истекали слезами.

В роскошной колеснице, запряженной шестеркой лошадей, в окружении конных гвардейцев Авель-Мардук ехал по широким улицам Старого города. Вавилон был как настороженный волк, — знал, чего ожидать.

Идин с тревогой посматривал на принца. Лицо Авель-Мардука было суровым, он ни разу не взглянул на друга. Астролог сообщил точное время начала затмения. Принц решил покинуть дворец, быть с народом, дабы никто впредь не смог обвинить его в трусости.

Толпы людей бежали к Эсагиле. Завидев кортеж властителя, падали ниц. До затмения оставалось совсем мало времени. Ворота храма были наглухо закрыты. Из-за стен доносилось заунывное пение. Несметная толпа кипела, осаждая храм, заполняла собой центральные кварталы.

Кортеж остановился. Идин, натянув поводья, склонился к уху принца.

— Прикажешь отпереть ворота, господин?

— Нет, я останусь с моим народом. Жрецы не ждут меня, — ответил Авель-Мардук.

Идин побледнел.

— Господин, посмотри, что творится вокруг. Как только солнце исчезнет с неба, они набросятся на тебя. В храме будет безопаснее.

— Народ должен знать, что он не брошен. Затмение продлится несколько мгновений.

— За это время они успеют убить тебя. Смотри, страх ослепил их. Они не видят ничего, кроме страха.

Внезапно на землю упала тень, пронеслась фиолетовым крылом над городом, обрубая квартал за кварталом. Толпа дохнула жаром, отхлынула от стен храма. Черный диск наползал на солнце, мерк свет. Оцепенение прошло, где-то в утробе гигантской толпы зарождался вопль.

— Освободить мечи! — закричал Идин гвардейцам. — Командующий в опасности!

Гвардейцы, растерянные, бледные, сомкнули кольцо вокруг колесницы. Шум нарастал, крик, вой неслись со всех сторон. Солнце стало похоже на растущую луну, сумерки сгущались. В толпе началась паника. Люди пытались влезть на стены храма, срывались вниз. Тех, кто в давке не удержался на ногах, затаптывали насмерть.

Тьма накрыла великий город. Не стало ни дворцов, ни храмов, ни торговых путей. В небе висел черный диск в огненном ореоле. Люди в суеверном ужасе бросались на землю, волны безумия накатывали одна за другой. В толпе проповедовали конец мира, знаком которого явилось затмение. И кто-то, наконец, закричал:

— Вот он, демон! Убейте его! Не быть ему царем, он несет Вавилону несчастье. Убейте, убейте, убейте!!!

— Отпереть ворота! — во все горло закричал Идин. — Именем правителя Вавилона!

Песнопения за храмовыми стенами были ответом командующему конницей. Гвардейцы ринулись вперед, рассекая толпу. Ударили в ворота. Ужас гнал людей; гнев толпы сосредоточился на колеснице наследника. Люди были готовы душить, рвать зубами, терзать. Толпа вышла из повиновения, превратилась в абсолютное зло, многоголового монстра, вырвавшегося на свободу. Гвардейцы защищали принца, хлынула кровь.

— Ломайте ворота! — кричал Идин. Теплая, сладкая кровь заливала его лицо — камень, пущенный из пращи, рассек кожу на лбу: — Гвардейцы, защищайте принца!

Авель-Мардук стоял в колеснице с обнаженным мечом в руке. Кони испуганно ржали и рвали упряжь. Толпа кипела, как смола в котле. Принц не мог поверить, что все это происходит на самом деле.

— Убейте Авель-Мардука! Убейте демона! — кричали отовсюду.

В какой-то момент он увидел, что на другом краю площади разыгрывается такая же кровавая драма. Там, по-видимому, наводил порядок Син-иддинам со своей легкой фалангой.

Сумрак постепенно разжижался, как кровь в реке. Темнела душа принца, сердце запекалось черной злобой. Ворота храма раскрылись сами. На орущую, залитую кровью площадь вышли жрецы, неся штандарты с изображением Мардука и старших богов. Изваяние дракона покачивалось на плечах служителей. Первые лучи солнца упали на его позолоченные рога. Покаянные псалмы смолкли, как только изуродованная колесница предстала взорам жрецов. Площадь была усеяна телами убитых и живых, боящихся глядеть на новый день.

Авель-Мардук был ранен. С омерзением глядел он вокруг и не верил глазам своим. И тогда Варад-Шамаш, новый верховный жрец Эсагилы, первым упал ничком на землю. Как снопы колосьев полегли вслед за ним и другие служители. Один золоторогий дракон стоял перед принцем. Многие из гвардейцев погибли. Идин был убит.

Авель-Мардук приказал положить его тело на колесницу и сам правил. Солдаты расчищали дорогу. Сиял день, снова ветер летел из пустыни, солнце накаляло камни города. На площади перед храмом поднимался плач.

Лошади шли медленно. Слезы высыхали на лице принца соляными дорожками. Он не смотрел на Идина, знал, что, не вынесет его мертвого лица. Но друг был еще рядом, последние мгновения. Гигантский комплекс Южного дворца встал перед ним.

— Слишком высокую цену приходится платить, — сказал как-то Авель-Мардук.

— Да, но это цена за право принадлежать к царскому роду, — отозвался Идин. — Знаешь, я бы так не смог. Слишком большая ответственность. Но, может быть, тебя это утешит…

— Что?

— Никто ни в чем не виноват.

Когда это было? Была зима, шли дожди, тучи ползли по наклонному скату серого неба, отшлифованного до глади, до звона в сердце. Тонкие шторы трепетали от ветра, в комнату с открытой террасы летели брызги — мелкий бисер брызг, разбивающихся о мраморные скульптуры. Краснел огонь светильников, обгорелый папирус лежал в чаше. Идин обернул к нему гладко выбритое лицо — светились глаза, и губы были точно выпиты женщиной. Идин повторил: