– Вижу, ты не ищешь легких путей.

Но больше он ничего не сказал, просто продолжал идти к дому.

Тропинка была ухабистой и вязкой, наполовину засыпанной гниющими листьями и ветками хвойных деревьев, которые нанесло бурей. Элис чувствовала, как земля засасывает его подошвы, будто он пробирается сквозь болото. Впереди горели окна главной комнаты летнего дома Байберов. Свет был слабым и водянистым из‑за потоков, бегущих по стеклам. У задней двери Томас осторожно опустил Элис. Его руки дрожали от усилий, которые он приложил, чтобы поставить ее именно так, а не иначе. Он толкнул дверь, и она вошла следом, обмякнув от хлынувшего на нее теплого воздуха.

– Теперь ты, наверное, отчитаешь меня за то, что я ушел из дома, не погасив камин.

– Нет. Слишком уж хорошо оказаться в тепле, – сказала Элис, стуча зубами. Она не спешила проходить дальше передней. – Я только обсохну минутку и уйду.

– Элис.

Больше он ничего не сказал, но этого оказалось достаточно. Плакать было ужасно глупо, но в тот момент Элис удивлялась, что сумела так долго продержаться и раскисла только теперь. Годы зависимости от других людей громоздились позади нее и казались неисчислимыми впереди. Ее задачей всегда было поддерживать хороший настрой, стоицизм по поводу своего РА. Но сейчас ей просто хотелось, чтобы кто-то смог починить ее. Починить все.

– Почему женщины на меня так реагируют? Стоит мне оказаться рядом, и они плачут.

Томас вытащил из кармана платок и протянул Элис, но тот был таким же мокрым, как и весь Томас, и, схватив его, она ощутила, как по ее руке побежала вода.

Он смотрел на нее. Когда Элис наконец подняла голову, он закрыл глаза и покачал головой:

– Мне было очень жаль услышать о твоих родителях, – сказал он. – От Мирны Рестон, разумеется. – Он скрылся в одной из спален и вернулся с одеждой. – Без пуговиц, – предложил он. – Тебе нужна помощь?

– Я не могу…

– Мы оба промокли до нитки. Дождь в ближайшее время не утихнет, и я сомневаюсь, что тебе полезно рассиживаться в мокрой одежде. Пожалуйста.

Элис поднялась, нехотя отрываясь от мерного, тихого потрескивания огня, сине-оранжевые языки которого возвращали ее тело к жизни.

– Можешь переодеться в гостевой комнате, – сказал он, указывая на двери в дальнем конце коридора.

Элис взяла у него одежду и зашагала по темному коридору. Гостевая, если она действительно была таковой, оказалась в три раза просторнее комнаты, которую она занимала в студенческом общежитии. Высокая двуспальная кровать стояла по центру дальней стены между двумя окнами до пола с выцветшими занавесками кофейного цвета. Большую часть пространства на противоположной стороне занимал гардероб с изогнутым верхом и витым орнаментом. Постельное белье пропахло тяжелыми сладкими духами с нотками туберозы или гардении.

На прикроватном столике рядом с лампой стояла золотая клетка, а за ее тонкими, редкими прутьями сидела на жердочке фарфоровая птица. И все это, от основания до верхушки, не больше пяти с половиной дюймов в высоту. Завороженная, Элис подняла открытую снизу клетку и осторожно взяла статуэтку, с облегчением отметив, что жар камина вернул ее пальцам подвижность. Это была Passerina caerulea, самец голубой гуираки в брачном оперении. Фигурка до мельчайших деталей повторяла оригинал, и Элис провела указательным пальцем по спине птички, восхищаясь мастерством исполнения. Голова, спинка и грудь были окрашены в насыщенный синий кобальт, но ярче всего цвет становился на гузке и на гребешке; маховые и хвостовые перья были темно-серыми. Пары каштановых кроющих перьев отмечали крылья, а от глаз птицы к увесистому серебристо-серому клюву тянулась черная маскировка. Гуирака сидела на веточке ведьминого ореха[22], и даже листья куста, овальные с волнистым краем, были выкрашены правильно: темно-зеленым с лицевой стороны и более светлым с обратной.

Элис перевернула статуэтку, но не нашла никаких отметок, которые бы указывали на автора. На стене над прикроватным столиком висела акварель с той же птицей. Внизу картины были едва различимо нацарапаны строки: «Летиции Байбер, нашей подруге. Модель для модели». И подпись: «Д. Доути».

Эту комнату занимала мать Томаса? Элис видела всего одну ее фотографию, в той журнальной статье, и у нее в голове не укладывалось, что безликая женщина, сидевшая на кушетке с мужем и собакой, может быть другом человека, способного создать нечто настолько прекрасное. Она снова окинула комнату взглядом и поняла, как неуместна здесь эта фигурка, единственная изящная вещь в спальне, набитой темной мебелью красного дерева, где все было чересчур большим и грозным. Элис вернула птицу на стол и накрыла ее клеткой, жалея, что настолько красивая вещица спрятано в комнате, где ее редко видят.

Занавески на окнах были подхвачены шнурами с пушистыми кистями на концах. Дом со всех сторон окружал лес. Когда Элис смотрела в окно на ровную черноту деревьев и ночи, она видела только свое размытое отражение в стекле. Она выпуталась из одежды, оставив ее мокрой кучей на полу. Вещи, которые принес для нее Томас, были его. Элис поняла это по тому, как они на ней висели. Мягкая футболка доходила ей почти до колен, и чернильное пятно Роршаха[23] на выцветшем синем расползалось как раз на животе. Пижамные штаны натянулись легко. Элис кое-как завязала шнурок на талии, потом собрала свои промокшие вещи и вернулась в главную комнату.

Томас тоже переоделся в сухое и встретил ее кивком.

– На тебе они смотрятся лучше, чем на мне. Тебе можно пить?

Элис за эти часы нарушила свой медикаментозный режим, выпала из калейдоскопа таблеток, которые глотала по несколько раз в день.

– У тебя есть бренди? – спросила она, устав, забыв об осторожности и стремясь хоть немного забыться.

Томас повел бровью, но ничего не сказал, только налил чего-то янтарного из графина в стакан и протянул Элис, обменяв спиртное на ее одежду. Она взяла стакан обеими руками и осторожно отпила, почувствовав, как теплая жидкость разжигает медленное пламя в горле и бьется в стенку ее груди. Элис изумляло действие напитка: он разъедал глаза резким запахом, но при этом оставлял по себе приятную размытость. Томас куда-то исчез, и Элис опустилась в кресло с высокой спинкой, поближе к камину, поерзав, чтобы найти положение, которое было бы наименее неудобным.

Эта комната осталась такой, какой она ее помнила. Словно она только вчера оставляла следы в меловой пыли на полу, бегая за Томасом хвостиком, и съеживалась на канапе, пока он хмурился, делая набросок. От этого у нее возникало странное ощущение, будто она в музее. В музее, смотритель которого исполняет свои обязанности кое-как, подумала Элис, заметив тонкий слой пыли, покрывавший все: стопку книг, циферблат часов, свечи в тяжелых латунных подсвечниках.

Томас вернулся в комнату, помешал угли в камине и сел в кресло напротив Элис. Его ступни были голыми, бледными, высокими в подъеме; левый мизинец рос криво, по-видимому, после перелома. Вид его голых ног создавал неуютно интимную атмосферу, и Элис остро ощущала каждую перемену, которая происходила в ее теле под тонкой тканью его футболки. Восемь лет они не видели друг друга. Как мало теперь значила их разница в возрасте.

– В той комнате фарфоровая фигурка.

Томас опять перемешал угли:

– Я забыл, что оставил ее там.

– Это твоя? Она не похожа на вещь, которая могла бы принадлежать тебе.

– Ты меня настолько хорошо знаешь? – Томас улыбнулся ей. – Она может стать твоей, если хочешь. Бери.

– Почему у меня такое чувство, что ты не имеешь права ее дарить?

– Вижу, проницательность тебе не изменяет. Пожалуй, ты права. Формально у меня нет права ее дарить. Я ее украл.

– Я тебе не верю.

– А следовало бы. Я взял ее у матери. Это была вещь, которой она дорожила, подарок очень близкой подруги, и, думается, довольно ценный. Ты когда-нибудь слышала о Дороти Доути?

Элис покачала головой.

– Она умерла десять лет назад или около того. Она и ее сестра Фреда были соседками моей матери в Сиссингерсте[24]. Думаю, Фреда иногда присматривала за моей матерью, когда та была маленькой. Обе сестры занимались скульптурой – у них дома была собственная печь для обжига. Дороти, как ты, наверное, догадалась, была орнитологом и натуралистом. Ей нравилось делать модели птиц, которых она видела в своем саду. В конечном итоге они с Фредой оказались в «Ворчестерской Королевской фарфоровой компании» в качестве внештатных дизайнеров. Фреда делала скульптурки маленьких детей, но Дороти занималась только птицами, и у нее отлично получалось. Та, что в комнате, была опытным образцом. Дороти подарила ее моей матери в год, когда я родился.

– Зачем ты ее забрал?

Томас пожал плечами:

– Хотел сделать ей больно.

– Ты сознательно пошел на жестокость?

– Тебя это удивляет?

Он встал, подошел к бару и щедро плеснул себе еще бренди. Потом наклонил графин в сторону Элис, но ее стакан был по-прежнему полон, и она покачала головой.

– Я хотел, чтобы она испытала чувство потери. Хотел лишить ее чего-то, что ей дорого. Сын явно не подпадал под эту категорию. Думаю, потеря птички ее сильно задела. Я удивлялся, как она сдерживает такие мощные эмоции.

Томас говорил без злости, сухо и отстраненно, попивая бренди и глядя в огонь. По коже Элис побежали мурашки, но на сей раз дождь и усталость были ни при чем. Она покатала стакан в ладонях, наблюдая, как жидкость плещется и стекает по стенкам, и сделала еще один глоток:

– Похоже, счастливым твое детство не назовешь.

– Я не один в этом клубе. Пусть тебя это не тревожит, – Томас смерил ее взглядом, под которым она заерзала. – Скучаешь по родителям?

– Каждый день.

Он кивнул, как будто ждал от нее именно такого ответа:

– Да. Конечно. Я со своими почти восемь лет не общаюсь. Когда я думаю о них, ничего не чувствую. Это делает меня плохим человеком? Как по-твоему?

– Не это.

Натянутая улыбка.

– Ах. Вот мы и подходим к сути. Значит, второе. Оно делает меня плохим человеком.

Неужели он думал, что они сумеют обойти эту ужасную историю, оказавшись наедине в той же комнате, так близко друг к другу, что она могла бы протянуть руку и коснуться ладони, в которой он держит стакан? Текучее тепло бренди распаляло Элис изнутри и сливалось во что-то тяжелое у нее под сердцем. Она глубоко вдохнула:

– По-твоему, оно делает тебя хорошим?

Томас вытащил несколько поленьев из корзины и бросил их в камин, подняв облачко искр, устремившихся в дымоход.

– В тот день после твоего ухода я задремал, Элис. Вернувшись в эту комнату, я понял, что ты видела рисунок. Дело не в том, что наброски лежали в другом порядке – я не уверен, что вспомнил бы, как именно их складывал, однако я точно не намеревался оставлять этот конкретный рисунок сверху. Я увидел отпечатки твоих ног в меловой пыли. И отпечаток большого пальца в углу наброска. Ты не знала, что оставила их, верно?

Томас встал перед ней и взял ее за запястье. Элис вздрогнула и попыталась вырваться, но он не заметил или не придал этому значения и поднес ее руку еще ближе к себе, поглаживая подушечку большого пальца, будто пытался стереть с нее что-то. В следующий миг он ее отпустил.

Элис прижала руку к груди, через футболку чувствуя, как ее суставы сочатся теплом:

– Это неважно.

– Не говори чепухи. Разумеется, это важно.

– Может быть, для тебя. Но не для меня.

Томас допил свой бренди и с глухим стуком поставил стакан на стол:

– Ты не умеешь лгать, Элис. И слава Богу.

– Нет. Я просто устала. Я приехала сюда, чтобы побыть одной, я тебя не искала. Я не хотела видеть тебя и слышать твой голос, и я не хочу вспоминать обо всем этом. Мне от этого тошно.

Если она лжет так плохо, как он говорит, он тут же ее раскусит. Она теперь все время чувствовала себя одинокой – ей не нужно было приезжать для этого в коттедж. Оказаться рядом с Томасом было бальзамом, хотя бы потому, что он знал ее родителей те несколько коротких недель. Она могла спросить его, помнит ли он, как ее мать боялась Нилы, или насколько крепким было рукопожатие ее отца, когда они впервые встретились. Она могла спросить, что он видел, когда смотрел на них четверых на причале в тот день. Помнил ли он тост, который отец произнес за ужином, когда Томас закончил рисунок? Элис видела перед собой поднятые бокалы, розовую жидкость внутри, слышала изящное «дзинь-дзинь» хрусталя, но слова, связанные с этим воспоминанием, исчезли. Все важное в ее жизни казалось разрушенным. Элис не хотелось, чтобы ее связь с Томасом, какой бы исковерканной и слабой она ни была, пополнила списки ее потерь.

От ее слов у Томаса вытянулось лицо. Она с удивлением поняла, что причинила ему боль. Томас, которого она помнила, был черствым и равнодушным. Он существовал, чтобы напоминать ей, что такое предательство.

– Значит, – проговорил он, – Элис все-таки выросла. И, несмотря на недуг, неплохо орудует ножом.