— Я это понимаю, мистер Джарвис. — Встав, я протянула ему руку. — Очень благодарна вам. Если вам потребуется связаться со мной, еще несколько недель я пробуду в особняке мистера Флактона.

Мистер Джарвис проводил меня до двери. Я просто чувствовала его неколебимую уверенность в том, что меня интересовали только собственные приобретения. И не стала разубеждать его, так как узнала то, что меня интересовало.

Автомобиль ждал меня, и я велела шоферу ехать на Вестминстер-корт. Оказавшись там, я отпустила его и вошла в причудливый дом из красного кирпича. В нем царила спокойная и старомодная атмосфера, лифт не спешил, a возле двери каждой квартиры висел медный молоточек, отполированный до зеркального блеска, так что в нем можно было увидеть собственное отражение. Я назвала номер, оказавшийся на самом верхнем этаже. Выходила из лифта я в некотором волнении, однако в дверь постучала решительным образом.

Отворила мне пожилая седовласая служанка.

— Могу ли повидать миссис Хьюитт?

На лице ее отразилось сомнение.

— Как мне назвать вас?

Я сообщила ей свое имя и осталась в холле. Вернулась она через несколько минут.

— Миссис Хьюитт пребывает сегодня в расстроенных чувствах, — проговорила служанка. — Она просит прощения, но не могли бы вы заглянуть завтра?

Тут я убедилась в том, что попала в нужное место. И поняла, что миссис Хьюитт могла не догадаться, кто я, по моей фамилии.

— Не передадите ли вы ей, что я — племянница мистера Макфиллана, — сказала я, — и прошу уделить мне всего несколько минут. Много времени я у нее не отниму.

Служанка вновь исчезла за дверью, а я принялась осматривать маленькую квадратную прихожую, увешанную, к моему удивлению, щитами и кинжалами. Они показались мне похожими на оружие туземцев-зулусов, и я вспомнила, что дядя Эдвард часть своей жизни провел в Африке.

Служанка вернулась и пригласила меня в просторную комнату, выходившую окнами на Сент-Джеймский парк. Комната показалась мне необычайной. Я никогда еще не видела столько фотографий в одном месте.

Почти все они были подписаны, и многие были помещены в серебряные рамки. Ими были заставлены пианино, столы, каминная доска, письменный стол, другие устроились на стене — на небольших резных полочках.

Рядом с уютным диваном располагались два или три кресла, с подушками разного размера и формы. Одни были покрыты черным атласом с черными, ручной работы аппликациями, другие изображали кукол в платьицах из тафты с оборками, одну или две из красного плюша украшали тяжелые золотые кисти по углам.

Я в изумлении оглядывалась по сторонам. На стенах висели многочисленные рисунки — картины, акварели и, на мой взгляд, достаточно качественные гравюры без всякого порядка соседствовали друг с другом, а над каминной доской располагалась голова оленя.

Я сосчитала все отростки, это был действительно царственный зверь. Прикрепленная ниже серебряная табличка сообщала, что олень этот был убит Эдвардом Макфилланом, эсквайром, на Гленнаррах-мур, 9 сентября 1907 года.

Я все еще разглядывала ее, когда дверь отворилась.

Глава шестая

Я была права. Миссис Рози Хьюитт оказалась той самой женщиной, которая плакала перед домом дяди Эдварда предыдущей ночью, плакала в церкви, а потом бросила розы в его могилу.

Она сняла свою крохотную модную шляпку и меха, но тем не менее казалась слишком нарядной и даже какой-то нереальной, быть может, потому, что волосы ее были того же цвета, что и медный молоточек, висевший у входной двери, или же причиной служило ее жоржетовое платье с кружевными оборками, перехваченное на талии широким поясом из черных гагатовых бусин.

Лицо ее опухло и было в подтеках от слез, однако она постаралась возместить ущерб с помощью слишком белой пудры и темно-красной помады, чуть расплывшейся в углу рта.

— Надеюсь, миссис Хьюитт, вы простите меня за такое неожиданное вторжение, — проговорила я.

— Не могу не признать, довольно удивительное для меня, — ответила миссис Хьюитт голосом низким, глубоким, при этом теплым и чарующим, несмотря на отсутствие должной огранки.

— Не присядете ли? — предложила она. — Могу я предложить вам портвейна?

Я покачала головой:

— Нет, спасибо.

— Не отказывайтесь, вино не повредит вам, а скорее поможет, также как мне, если хорошенько подумать. После всего перенесенного нами сегодня неплохо выпить бокал вина. Служба была прекрасной, этого не отнимешь, действительно прекрасной. Когда я увидела среди скорбящих всю эту важную публику, то подумала: он был бы горд такими похоронами.

Она вынула из рукава платок и коротким движением промокнула им глаза.

— Вот! Теперь вы подумаете обо мне — какая дура, a я никогда не умела плакать изящно. Ваш дядя все говорил мне: «Рози, не плачь. Ты — милая женщина, но, когда плачешь, превращаешься в пугало».

Повернувшись, она открыла дверцу буфета, подобно всем прочим предметам обстановки в комнате заставленным фотографиями, и достала оттуда хрустальный графин и два бокала.

— Не отказывайтесь, мисс Макдональд, вино укрепит вас.

Чтобы доставить ей удовольствие, я позволила ей наполнить мой бокал, а потом, когда она налила себе, мы сели рядышком на диван.

— Как вы нашли меня? — спросила миссис Хьюитт. — Когда Элеанор сказала, что ко мне пришла мисс Макдональд, я в первое мгновение не связала ваше имя с Эдвардом. Теперь, конечно, я вспомнила, что он говорил мне о племяннице, приезжающей из Канады. Ваша мать телеграфировала ему, не так ли… и сказала, что сердце ваше разбито. «И что мне теперь делать? — спросил он меня. — Пригласить ее сюда?» — «Конечно, — ответила я. — Если девочке плохо дома, ей лучше уехать оттуда. Нет такого разбитого девичьего сердца, которое не мог бы излечить другой молодой человек».

— Я никогда не забуду Тима, — сказала я горестным тоном. — Сердце мое никогда не излечится.

Рози Хьюитт внимательно посмотрела на меня:

— Неужели дела настолько плохи?

Я кивнула.

— Тогда мне жаль вас, — сказала она. — Если человека постигает серьезная неудача, особенно тяжело пережить ее в молодости. Но, поверьте, вы справитесь с этой невзгодой. Вы можете сейчас не верить мне, но вы переживете. Когда женщина молода и красива, весь мир лежит у ее ног, и нужно быть абсолютно бесчувственной, чтобы не пнуть этот шарик хотя бы разок. Вот в моем возрасте все иначе. Ваш дядя был последним человеком, который любил меня в этой жизни. Не хочу сказать, что не стала бы оплакивать его в молодые годы, когда мы только что познакомились. Оплакивала бы, но не так, как теперь. Мне остались только воспоминания до конца дней моих. Не то чтобы я жаловалась, поймите. Я была удивительно счастлива с вашим дядей. — Глаза ее наполнились слезами.

— И он с вами, — проговорила я, — он воздал вам должное в своем завещании.

— Очень мило с его стороны, но жаль, что он это сделал. Я просила его не упоминать меня в завещании. Это вызовет толки, говорила я ему — таковы люди. Но, увы! Дядя ваш всегда был человеком упрямым и шел своим путем, не думая о последствиях. Разве можно было разубедить его?! И что же он написал?

Я пересказала его слова, и глаза ее наполнились слезами.

— Боже, спаси его добрую душу! Это был настоящий человек, и мы были очень счастливы вместе.

Она была настолько трогательна, что я порывисто взяла ее за руку.

— Я так сочувствую вам.

Она ответила мне рукопожатием.

— А вы, моя милая, перестаньте грустить. У вас своя жизнь, свои трудности. Я переживу и эту утрату, хотя дни мои теперь станут такими долгими, ведь Эдди больше никогда не придет ко мне вечером и не поговорит со мной.

— Вы часто виделись? — задала я довольно глупый вопрос.

Она помолчала, а потом, решившись, ответила:

— Что ж теперь скрывать! Мы с вашим дядей жили как муж с женой больше двадцати лет. Он сам говорит об этом своем завещании, так ведь? И мы были очень счастливы — куда более счастливы, чем многие бедняги, прожившие вместе целую жизнь. Конечно, мы не всегда были вместе. Иногда ему приходилось покидать меня, например, когда он ездил в Канаду, но в некоторых путешествиях я была рядом с ним. Я путешествовала под своим собственным именем, а прилюдно мы встречались как друзья. Однако я иногда едва удерживалась от смеха, когда ваш дядя подходил ко мне, например, на пароходе или в гостинице и говорил: «Неужели это вы, миссис Хьюитт? Боже, какой сюрприз!» — Он играл свою роль лучше многих из тех, кто зарабатывает актерским ремеслом на жизнь. Иногда мне казалось, что все это его забавляет — это притворство, эта осмотрительность, это устройство обстоятельств таким образом, чтобы мы могли быть вместе, но никто не догадался бы о том, кем в действительности мы являемся друг для друга. A потом он вдруг все меняет: берет меня в Париж или на юг Франции, и я еду с ним и регистрируюсь в отелях как его жена.

«Это может повредить твоей карьере, Эдди», — говорила я ему. — Но нет, он ничего не желает слушать, он плюет на общественное мнение!

— Но здесь был ваш с ним дом? — спросила я. Оглядев комнату, я попыталась представить в ней дядю Эдварда. Он всегда казался мне человеком вольным, которому нужны большие пространства, и я не могла представить его в тесной, женской, по сути, атмосфере.

— Впервые сняв эту квартиру, — проговорила Рози Хьюитт, — он назвал ее нашим pied-à-terre[4], а потом постепенно начал видеть в ней свой дом. «Нет, Рози, места лучше собственного дома», — говаривал он, приходя сюда вечерами. А потом он купил дом на Смит-сквер — приходилось соблюдать приличия ради политической карьеры, — пригласил декораторов и все такое. А когда работа была закончена, повез меня смотреть.

«И как тебе это нравится, Рози?» — спрашивает меня. Я не хотела ранить его чувства и молчала, а он берет меня под руку и смеется — ну, как он всегда смеялся: запрокинув голову и от всей души. «Ничего не говори, моя милая. У тебя на лице написано, что ты думаешь. Никакой это не дом, правда?» — «Для тебя, Эдди, может, в самый раз, отвечаю, но для меня здесь слишком роскошно». — «Мне тоже так кажется», — говорит. Словом, мы развернулись, вышли из дома и направились прямо сюда. Снял он свои ботинки, надел ковровые шлепанцы, которые у меня для него всегда были наготове. Вытащил он свою трубку и говорит: «Иди сюда, Джоан, — а сам меня обнимает, сажает рядом с собой. — Иди проведи вечерок со своим Дарби[5]. Может, в мире мы и шагнули вверх на ступень, однако — ей-богу! — знаем, где нам уютней и теплей!»

Тем не менее он гордился и своим домом. Он часто рассказывал мне о значительных людях, с которыми ему приходилось отобедать, и о том, что они говорили о его картинах. Но радостней всего ему было здесь. У него была любимая старая куртка, в которую он влезал, как только оказывался у меня, — она сейчас висит на двери в моей спальне — и расслаблялся, а когда уставал, придремывал в кресле, и я не тревожила его, давала немного поспать.

Однажды он опаздывал на прием к премьер-министру. Проснулся и говорит: «Ну, Рози, ты погубишь мою политическую карьеру». Я расстроилась, а он целует меня и говорит: «Возможно, я меньше дорожу реальностью, чем своими маленькими радостями. Но ты значишь для меня куда больше, чем все парламентские акты, вместе взятые». А потом подхватил свою шляпу и был таков, я и словечка не успела сказать. Но таким он и был, ваш дядя — вихрем, налетавшим неожиданно. Я никогда не знала, когда его ждать и когда с ним прощаться. Теперь здесь так тихо, что мне просто страшно становится.

— А вы знали друзей дяди? — спросила я.

— В глаза не видела, — ответила Рози. — Одно время я думала, что он стыдится меня. Я не дура, моя дорогая, и всегда удивлялась тому, почему такой умный человек, как твой дядя, привязался ко мне на столь долгие годы. Я знала, конечно, что не принадлежу к его классу, и рассчитывала, что он будет, так сказать, помалкивать обо мне, но, когда однажды вечером я сказала ему что-то в этом роде — в молодые годы у меня был еще характер, — не могу вспомнить свои точные слова, что — то вроде того, что его друзья слишком умны для меня, он повернулся, взял меня за плечи и тряхнул. «Никогда не говори таких слов, Рози, — сказал он, — никогда не говори, что я-де стыжусь тебя. Я ничего не стыжусь в своей жизни. Я горжусь тем, что ты любишь меня, и со смирением, на коленях, благодарю Бога за то счастье, которое мы обрели вместе с тобой, но я — человек ревнивый и не буду делить тебя с кем бы то ни было… Понимаешь: ты — моя женщина, и я не хочу с кем-то делить тебя. Я не хочу, чтобы тебя портили своей лестью те, кто не способен оценить тебя по достоинству, или общество, которое будет превозносить тебя по моему слову и осмеивать за твоей спиной. Этот уголок принадлежит нам обоим, мы с тобой вместе по естественному праву — мужчина и женщина, какими сотворил нас Господь. И ты считаешь, что я рискну этим счастьем ради нескольких завтраков и обедов в обществе тех, кто — помилуй их, Боже, — считают себя значительными людьми в мире притворства?»