Сначала я ехал на сером коне, Лайерде, рядом с фургоном Ричарда, где пыль была более тонкая и терпимая. Но через пару дней Ричард осторожно, почти извиняющимся тоном, сказал:

— Блондель, я хочу, чтобы ты поменялся лошадью с Рэйфом Клермонским. Он тяжелее тебя, его кобыла каждый день плетется в хвосте. Кроме того, Рэйф знает эту страну, и он мне нужен. И еще: Рэйф рыцарь, и у него есть оружие… Я хочу, чтобы у него была лошадь получше.

Весьма разумные доводы… Однако они прозвучали бы еще лучше, если бы Рэйф Клермонский не разыскал меня на первом же привале, чтобы выразить свое восхищение Лайердом, и не спросил, где я раздобыл такую лошадь. Зависть его была очевидна.

Ни Ричард, который мне его подарил, ни Рэйф, завидовавший мне потому, что у меня был такой конь, не могли знать, что каждый раз, когда я видел Лайерда или прикасался к нему, меня пронзало давнее грустное воспоминание и что с этим обменом я внутренне был согласен. Здравый смысл подсказывал мне, что он разумен, и все же что-то во мне — гордость? ощущение, что меня обманули? — вызывало протест.

— Сир, — холодно возразил я, — Лайерд был и остается вашим подарком.

Ричард молча бросил на меня холодный взгляд и сказал подчеркнуто жестко:

— Ты не понимаешь.

— О, почему же, понимаю. У полезного, вооруженного человека должна быть лучшая лошадь. Это всем понятно.

Даже если бы Рэйф, решив загладить свою вину, попросил бы об этом как об одолжении («Я провел в плену лучшие годы своей жизни!»), я не упомянул бы о том, что у меня также есть меч и Годфри Аржерский учил меня пользоваться им, говоря при этом, что мой отец и настоятель монастыря ошибались в своем суждении о моей кисти. «Твоя рука создана для рукоятки меча, — повторял Годфри, — она гибкая от природы, а тренировка сделает ее сильной». Выезжая в авангарде вместе с Ричардом, вооруженный мечом и кинжалом, я был готов, по меньшей мере, к независимости, самозащите и самостоятельности. Но, пересев на еле волочившую ноги гнедую кобылу Рэйфа, не способную идти в ногу с Флейвелом, я все время отставал и обычно ехал рядом с одним из немногих невооруженных всадников — доктором сэром Эсселем.

Однажды утром, когда мы ехали под палящим солнцем, задыхаясь от пыли, он заговорил о факте, который недавно почерпнул из многочисленных практических знаний старых моряков, что язвы, упорно не поддающиеся лечению всеми другими средствами, часто заживляются путем прикладывания к ним заплесневевших галет — лепешек, запасаемых на кораблях, выходящих в море [5].

— Похоже на суеверие, не правда ли? — заметил Эссель. — Но я убедился в том, что это верно. Галета должна быть покрыта плесенью, и чем больше плесени, тем быстрее ее действие. Почему — это выше моего понимания. Вы знаете, из чего делают галеты?

— Из костей покойников и грязи, — ответил я.

Он рассмеялся.

— Нет, серьезно. В них же ничего нет, кроме муки и воды, не так ли? Их сушат и запекают до твердости. И они похожи на хлеб, только без дрожжей. Достоинства припарок из хлеба известны всем, и они обязаны этим главным образом свойству хлеба достаточно долго сохранять тепло, чтобы снимать воспаление. Но заплесневевшие галеты излечивают и такие язвы, на которые совершенно не действуют припарки из хлеба. — Он задумался, а потом потянулся к большому мешку, притороченному к своему седлу. — У меня здесь есть небольшой запас галет. Я смочил их, чтобы они заплесневели. Беда в том, что на жаре они тут же высыхают. — Он снова погрузился в раздумье. — Разве не счастье, что его величество дал мне лошадь? Вряд ли я смог бы нести этот мешок. Странно подумать, но я, врач, сделал небольшую модель устройства для убийства людей, а за это король дал мне лошадь, и теперь я могу везти с собой целый мешок лекарства. Только бы мне удалось держать галеты влажными! — Он повернулся в седле и ощупал мешок. — Я так и думал, — пробормотал он и, взяв с передней части седла бурдюк с водой, развязал бечевку на мешке и вылил всю воду на лежавшие там галеты. Вода со слабым шипением впиталась в них.

Я с надеждой подумал, что, может быть, на полуденном привале близко окажется источник. Так бывало далеко не всегда.

— Знаете, очень возможно, — завязав мешок, снова заговорил Эссель, — что эта на вид неживая плесень живет собственной жизнью. Если достаточно долго хранить заплесневевшую галету, она постепенно превратится в мягкий пух. Не кажется ли вам, что плесень обладает энергией поглощения и съедает язву так же, как и галету? — Он смотрел на меня искоса, словно стыдясь своего предположения. — Совершеннейший парадокс — утверждать, что в неживом есть жизнь. Если об этом узнают, мне не поздоровится. Пахнет ересью, не так ли? Но, говоря откровенно, это единственное объяснение, которое приходит мне в голову.

— Зреющий сыр тоже живой, — заметил я, стараясь быть полезным.

— Хм… — кивнул он, — даже на тарелке у самого Папы! Да, в созревающем сыре развивается самостоятельная жизнь, и отрицать это невозможно, так почему бы и не в заплесневевшей галете тоже? Спасибо, Блондель. О таком аргументе я не подумал. Видите ли, я хочу — после пары дополнительных подтверждающих опытов — послать сообщение о моем открытии коллегам в Вальядолид. Язвы — не только вызванные трением песка, но и всякие другие — распространены там очень широко, в особенности среди бедноты и особенно в летнее время. Мне хотелось бы, чтобы все узнали о чудодейственном свойстве заплесневевших морских галет… С другой стороны, у меня нет никакого желания открыто нарываться на подозрение в ереси. Видите ли, мы, врачи, работаем между плотью и дьяволом, а священники — между плотью и Богом. Типун мне на язык! Что я говорю?!

— А по-моему, очень глубокая мысль! — заметил я, и в этот момент какой-то солдат, поднимая ногами, как плугом, клубы пыли, тронул мое стремя со словами:

— Вас просит король. Он прислал меня за вами.

Солдат говорил резко и грубо, но, взглянув на его запыленное лицо, по которому струился пот, я не смог на него рассердиться. Передав приказание, он заспешил вперед, чтобы снова занять свое место в строю. У него были все основания быть недовольным. Я и раньше замечал, что многие солдаты смотрят на меня несколько искоса. Я ехал верхом на лошади, они же тащились на своих двоих. Они боролись с трудностями пути, а я наигрывал на лютне да писал письма…

Каким слепцом, каким слепцом я был!

Я торопливо отвязал от седла бурдюк с водой и протянул Эсселю.

— Если в полдень на привале будет вода, вылейте это в ваш таинственный мешок, а если нет, то пейте сами. А я вернусь за бурдюком потом. — Я повернулся к посланцу короля.

— Садись сзади. Я отвезу тебя на твое место.

Он бросил на меня какой-то странный взгляд.

— Нет, спасибо. Не хочу, чтобы мои товарищи потом смеялись надо мной.

Возможно, он утратил бы свое достоинство, трясясь на крупе лошади, как торговка за спиной фермера.

— Тогда садись в седло ты, — сказал я, бросив взгляд в сторону окутанной пылью головы колонны, до которой было не меньше мили, потому что ближе к концу дня колонна сильно растягивалась. Бедняга, из-за меня ему предстоит трижды покрыть эту милю. — Садись, кобыла мягкая, как овца, и я отлично доеду на крупе.

— То-то его величество покажет мне, как ездить верхом! — возразил солдат, и лицо его сделалось испуганным, а тон — менее грубым: — Нет уж, поезжайте один, да побыстрее. Я солдат, могу и пешком.

Позднее я понял значение этой встречи. А в тот момент просто подумал: «Ну, что ж, иди пешком, если тебе так больше нравится». Я вывел кобылу из колонны влево и, насколько позволяла скверная дорога, быстро поехал вперед, чтобы занять свое обычное место в колонне сразу за Ричардом. Он подозвал меня к себе и придержал своего коня, чтобы я мог ехать рядом.

— Где ты был?

— Сзади, с доктором Эсселем, милорд. Мы разговаривали.

— О чем же?

— О заплесневевших галетах.

— Этого еще не хватало! — покосившись на меня, резко сказал он. — Марш затягивается больше, чем следовало бы, и надо ожидать их налетов. Я-то к ним готов, а вот тем, кто ест эти заплесневевшие морские галеты, придется очень плохо.

— Он их не ест, — возразил я и рассказал об экспериментах Эсселя. Ричард любил подобные темы, и в спокойной обстановке мы могли бы целый час говорить с ним о возможностях покрытых плесенью морских галет. В такие минуты он мне нравился. В такие минуты с ним было легко — он был понятен мне. Но Ричард быстро оборвал меня:

— Прямо перед нами — узкое ущелье. Рэйф съездил на разведку и говорит, что там засада. Возможно, предстоит настоящая схватка. А теперь слушай внимательно. Самое безопасное для тебя место — около фургонов с багажом. Они хорошо защищены. Придержи лошадь и дождись их. Когда они остановятся, спешивайся и становись между фургоном и своей лошадью. Тогда с тобой ничего не случится. И не высовывай голову.

Ричард, наверное, так наставлял бы свою бабушку.

— Сир, — мягко сказал я, — вы меня с кем-то путаете. Своих дам вы оставили в Акре!

Наступило молчание, сродни тому, с которым он встретил мое замечание о том, что Лайерд — его подарок. Потом он резко спросил:

— У тебя есть оружие?

— Меч и кинжал, — не без гордости ответил я.

— Тогда береги себя! Да хранит тебя Бог! — Он повернулся, насколько позволяла кольчуга, поднял руку и с криком «За мной!» пришпорил Флейвела. Мимо меня с грохотом промчались к ущелью тяжеловооруженные всадники.

То, что ни один человек, когда-либо участвовавший в сражении, не может описать его удовлетворительным образом, является непреложным фактом, и я берусь доказать это каждому, кто попытается возражать. Если бы человек мог находиться в подвешенном состоянии между небом и землей и имел сотню глаз, в конечном счете он сумел бы рассказать о расстановке сил и о передвижениях сторон, но его рассказ не воспроизвел бы ни звуков, ни неопределенности ситуации. И совершенно так же замкнутый на себе человек с естественно ограниченным обзором, находящийся среди шума и неразберихи, мог бы рассказать лишь о том, что происходило с ним лично. Я находился между сражавшимися рыцарями и группой лучников и, помнится, думал: «Это самое для меня худшее место; здесь я обязательно поймаю спиной христианскую стрелу». Вдруг я увидел прямо перед собой стройного загорелого человека на такой же стройной гнедой лошади. В руке у него была кривая сарацинская сабля — ятаган, — и мне стало ясно, что в мгновение ока он отрубит мне голову. В отчаянии я неуклюже поднял меч, успев подумать, что повторяю тот странный прием, которому меня учил Годфри, и был очень удивлен, почувствовав толчок, сотрясший мою руку до плеча, и еще больше — увидев, как упала отделившаяся от туловища загорелая рука, все еще сжимавшая ятаган. Меня обрызгало кровью сарацина.

Этот удачный удар, наверное, сделал из меня солдата. Меня вырвало. Я видел, как рука, целая, обыкновенная на вид, фантастическим образом падая, описала в воздухе дугу. Я наклонился вперед, опершись на шею гнедой кобылы. Меня рвало, как никогда в жизни. Пустой желудок вывернулся наизнанку и куда-то упал, как смятый мешок. Я слышал свист стрел над головой, но чувствовал себя настолько плохо, что не ощущал страха. Потом, совершенно неожиданно, сквозь застилавшие глаза слезы после приступа рвоты, я увидел еще одного смуглого человека, лежавшего навзничь на земле с кровоточащей раной в голове. Однако в руке у него был кинжал, и он пытался встать, чтобы ударить гнедую кобылу между передними ногами. Я вдохнул полной грудью того, что казалось скорее толстой фланелью, чем воздухом, снова поднял меч и с размаху опустил на его шею. Когда лезвие рассекало плоть и кости, послышался хруст, и я с удовлетворением увидел, как беспомощно выпал из его руки теперь уже безопасный кинжал. «Второй, — подумал я. — Второй».

В тот же момент закончилась и схватка.

Осела пыль, и взору открылись лошади, бродившие без своих всадников, и несколько трупов людей в тяжелой броне, лежавших вперемешку с телами в белых тюрбанах. И Ричард — на возбужденно гарцевавшем Флейвеле. Лезвие его большой секиры было в крови.

Когда Ричард шел по Святой Земле,

Неверные осмелились пытаться его остановить,

Но он своей большой секирой

Прорубил себе путь к Вифании.

Каждый раз, слыша этот пример искусства миннезингеров упрощать историю, я думаю: да, если бы крестовый поход был всего лишь длинной серией сражений — небольших, как при этом нападении из засады, и крупных, как битва при Арсуфе, — Ричард пробил бы себе дорогу. Но у него было множество врагов, перед которыми и большая секира оказалась бессильной и бесполезной, как тростинка.

Солнце жарило немилосердно, и невольно вспоминалось библейское «разрушение и опустошение в полдень». Мы по-сарацински обматывали головы одеждой и холщовыми тряпками, даже прикрывали ими свои красивые шлемы, но слабевшие с каждым днем люди шли, едва держась на ногах, или падали на ходу с распухшими, багровыми лицами, внезапно становившимися смертельно бледными. Часто шедшие рядом выходили из колонны, делились с упавшими скудным запасом воды, обмахивали им лица совершенно, казалось бы, неуместными в этих обстоятельствах изящными веерами, прихваченными в Акре, пытаясь вернуть сотоварищей к жизни. Колонна уходила вперед, и тогда прятавшиеся в ближних холмах отряды сарацинов, желая нанести хотя бы небольшой ущерб противникам, устремлялись к отставшим. В воздухе свистели удивительно метко пущенные стрелы и дротики, и здоровые люди падали мертвыми рядом с теми, кому пытались помочь. Немногие возвращались в строй, и в конце концов Ричард отдал строгий приказ, запрещавший кому бы то ни было выходить из колонны для оказания помощи упавшим. Это был жестокий, но логичный приказ, которому люди подчинялись не всегда, что заставило Эсселя просить о том, чтобы по мере расходования продовольствия, перевозимого на мулах или в повозках, использовать этот транспорт для пораженных солнечным ударом солдат, состояние которых было не безнадежным. Но и такие меры, в свою очередь, привели к осложнениям, потому что даже врач не мог определить на месте, есть ли надежда на выздоровление или же состояние фатально.