Взгляд ее был настолько безумным, что я поспешила сказать несколько утешительных слов, ожидая, что Беренгария наконец заговорит о Блонделе и потребует встречи с ним, чтобы выслушать его рассказ. Но она казалась вполне удовлетворенной тем, что Элеонора поверила ему и приняла свои меры, и они с Иоанной, протянув ноги к камину, пустились в разговор, касавшийся главным образом Жемчужины Бретани, превратившейся во взятку, и шансов на то, что Леопольд клюнет на наживку. Они вспоминали и комментировали его склонность к принцессе Лидии, а потом перешли к обсуждению тонкостей запрета на брак между родственниками, размышляли, насколько Папа вправе регулировать эти вопросы, пытаясь припомнить, бывали ли в прошлом случаи законных браков между дядьями и племянницами. Это была совершенно банальная дамская болтовня, чего Беренгария обычно всячески избегала, но терпела, когда ее собеседницей бывала Иоанна. Я пришла в такую ярость, что мне захотелось столкнуть их головами, и в конце концов я заставила себя спросить:

— А где парень, который рассказал об этом, мадам?

— Он сейчас должен быть в Кентербери, — сказала Элеонора. — Я послала его туда рассказать все, что он знает, Хьюберту Уолтеру, предварительно заставив писцов все записать и хранить с моими бумагами. Видите ли, Анна, рассказ Блонделя находится в полном противоречии со всем тем, что все время утверждал Уолтер, и я подумала, что прямой разговор самого епископа с Блонделем послужит одновременно и проверкой, и подтверждением правдивости менестреля. Все это так трудно объяснить… — Руки ее все тем же рассеянным жестом потянулись к голове. — Я безоговорочно верю этому юноше. И нахожу вполне резонным считать, что, уезжая из Палестины, Ричард пожелал взять с собой компаньона — незаметного, полезного и симпатичного. А Блондель был с ним на протяжении всей кампании. Что могло выглядеть более естественно, а? — Прямой взгляд ее выцветших глаз, более бледных, чем когда-либо, сиявший из темных глазниц, был искренним, но, я сказала бы, вызывающе искренним. И я подумала: она все знает, а каково матери знать такое про сына? Но я по-прежнему не была убеждена в том, что Блондель… — Я безоговорочно ему верю, — повторила она, — но чувствовала, что если просто напишу Хьюберту Уолтеру, будто один менестрель, лютнист, пришел и рассказал то-то и то-то, он не обратил бы на это внимания. Так было со многими рассказами. И решила, что, если бы в рассказе юноши присутствовала какая-то фальшь, он не захотел бы попадаться на глаза Уолтеру. Уолтер знал… и…

«Знал и о том, о чем ты думаешь», — добавила я про себя. А вслух сказала:

— Вы очень умны, мадам. — И я действительно так считала.

— Женщины не должны быть умными, — резко сказала она и красноречиво взглянула в сторону камина, где болтали Беренгария и Иоанна. — Мужчины ненавидят умных женщин — и Бог тоже, Анна Апиетская. И я узнаю его ненависть и думаю, что это гневит его больше, чем когда-либо. Как я могу верить в то, что Бог мой друг, когда дела идут так, как идут теперь? Из моих четверых прекрасных сыновей — ведь даже Иоанн красив и, если захочет, может очаровать хоть птицу, сидящую на ветке дерева, — осталось только двое. Ричард брошен в неизвестную темницу, а Иоанн уничтожает население королевства своего брата огнем и мечом.

Я внимательно ее слушала. Она снова посмотрела в сторону камина, задержала взгляд на Беренгарии и сурово продолжила:

— Отплывая из Мессины, я отправлялась спасать Англию от Лонгшама. Я так его прижала, так доняла, что в конце концов он попытался выскользнуть из Дувра, переодевшись женщиной, но рыбацкие жены обступили его и забили насмерть — конец по заслугам! Наконец настала очередь разделаться с этим флюгером Иоанном. Но что произошло? Желая насолить мне, Филипп Французский отказался от участия в крестовом походе и вернулся домой, чтобы поддержать и укрепить Иоанна так, чтобы тот смог бросить мне вызов. Повторилась моя фатальная неудача! И вот теперь, — продолжала она, запуская в волосы пальцы, — история с Ричардом. Я знаю, чувствую сердцем, что если бы я взялась за дело, то провалила бы его, но кто сможет этим заняться, если я опущу руки? Я его мать…

Я попыталась вспомнить историю Элеоноры, известную мне либо непосредственно, либо из песен и рассказов. Ей и вправду всегда не везло. Она отличалась умом и коварством, и все же жребием ее всегда бывала неудача. А задача, стоявшая перед ней теперь, действительно была непосильной.

Мне стало жаль ее, и я была готова простить ей презрительные и неприязненные взгляды и явное физическое отвращение, которое она питала ко мне, когда мы жили вместе. Я ответила ей так благожелательно, как только могла. Мне всегда удавалось быть доброй к несчастным.

5

В последующие дни все они почувствовали себя несчастными.

Его святейшество слал в ответ бессмысленные утешительные письма, доводившие до бешенства своей пустотой. Любой из нас, способный отделить человека от его официальной функции, — то есть Элеонора и я — не мог не увидеть, что это письма слабого, нерешительного, сбитого с толку человека, который правильно рассуждал, но не имел ни малейшего понятия о том, как привести в действие свои прекрасные намерения.

От императора приходили более дружеские и сердечные письма. Но это были письма для дураков! Если бы он знал, если бы был уверен, если бы нашелся его английский кузен… Но империя такая огромная, в ней столько князей-курфюрстов, что будет роковой ошибкой поставить кого-то под подозрение, которое может не подтвердиться…

Ответы Леопольда были очень характерны для него. Он писал, что Ричард не находится в его юрисдикции, иначе он охотно освободил бы его и женился на Элеоноре Бретанской. «Он неоднократно оскорблял меня, сорвал мой флаг. У меня мало причин любить его. Но если бы я знал, где он, то с радостью сообщил бы вам об этом в обмен на обещание руки вашей внучки».

И никто из них не спросил: «Почему вы обращаетесь с этой просьбой ко мне? Разве Ричард Плантагенет не утонул или разве я смотритель морга для утопленников?»

Я обратила на такую странность внимание Элеоноры. Она согласилась с тем, что это знаменательно, и добавила:

— В письме эрцгерцога звучит нотка сожаления. Он жалеет, что не располагает никакими сведениями и по-прежнему хочет, чтобы Ричард оказался в его руках. И в письме императора сказано… где же это… а, вот… Он выжидает, желая увидеть, куда прыгнет кошка. Если Иоанн с Филиппом возьмут Англию под контроль, Ричарду не видать больше дневного света. Но если их постигнет неудача, император найдет его мгновенно. Я вижу его насквозь! Но, Анна, что я могу сделать? — Ее лицо исказило страдание. — Что я могу сделать еще, кроме того, что уже сделала?

Было мучительно смотреть на Элеонору, слушать ее. И я безумно жалела Беренгарию. Но именно она — ни служанка, ни жена, ни вдова, возможно, проявляющая глупость, оплакивая пылкого рыжеволосого любовника, существовавшего только в ее воображении, — со страшной проницательностью констатировала истину:

— Ричард не переживет заточения. Он либо умрет, либо сойдет с ума. А ведь он был очень хорошим воином и заслуживает того, чтобы умереть на свободе.

А Иоанна все плакала и плакала.

Погода была безжалостно холодной, рассветало поздно, а темнело уже вскоре после полудня. Замок, в котором мы жили, был самым холодным и самым неудобным местом на свете. В окна задувало снег, и в тех местах, где гулял сквозняк, маленькие сугробы иногда целый день лежали на полу и не таяли.

Памплона находилась в низине, защищенная от холодного северного ветра горами, и, в противоположность здешней, зима там была короткая, приятно возбуждавшая и никогда не терявшая очарования новизны, потому что очень быстро кончалась. А наш будуар с закрывающимися ставнями и большим камином был очень уютным. Эти же северные замки не рассчитаны, как мне казалось, ни на жаркую погоду, ни на свирепый холод. На верхних склонах гор, к северу от Памплоны, часто выпадал снег и держался три-четыре недели, и из-за морозов персики вызревали только в хорошо защищенных местах. Здесь же крестьяне ходили в овчинных полушубках, шерстью внутрь, широких и мешковатых, что позволяло носить их поверх обычной одежды. Они особым образом выделывали шкуры, овчина становилась мягкой, и мужчинам в них было легко работать и двигаться, женщинам прясть шерсть, а детям играть.

Как-то Беренгария, дрожащая и синяя от холода, жавшаяся вместе с нами к камину, как будто совсем не дававшему тепла, заметила:

— Завидую крестьянам — они могут и дома сидеть в полушубках.

Я отошла в сторону и уселась за письмо к отцу, в котором просила его прислать нам как можно скорее четыре овчинных полушубка. Когда мы их получим, зима уже кончится и наступит лето, но писать письмо — какое-никакое, а занятие, а полушубки всегда пригодятся.

Я получила их через шесть недель, в марте, который оказался холоднее обычного. В дальних углах всех комнат лежали кучки мусора, загнанного туда сквозняками, в окна набился снег, а со стен свисали сосульки. Мы кутались во всю имевшуюся у нас одежду, и все равно зуб на зуб не попадал от холода.

Отец прислал самое лучшее, что можно было найти. Окрашенная в темно-оранжевый цвет шафраном с луком и соком самбука, мягкая, шелковистая на ощупь овчина была со вкусом расшита цветными шерстяными нитками. На каждом полушубке были петли из шерсти и резные пуговицы из хлоритового сланца или из желудей. Я сунула руки в полушубок, лежащий в мешке сверху, и меня словно окутало приятным теплом. Мне удалось застегнуть желудевые пуговицы, и я почувствовала себя замурованной и неуязвимой.

Потом я вытряхнула из мешка три остальных полушубка, пошла в холодную, мрачную от сумеречной дымки комнату, где проводили большую часть времени Беренгария и Иоанна, и накинула на плечи Беренгарии сине-зеленый расшитый полушубок, со словами: «Вот чего я так долго ждала!» А пурпурно-розовый положила на колени Иоанне: «Это сбережет ваше тепло». Третий, оранжевый с желтым, я понесла в особенно холодную комнатку с ужасными сквозняками, в которой Элеонора писала письма, разговаривала с посетителями и ходила взад и вперед, не давая покоя своим волосам.

Подойдя к тяжелой, обитой железными гвоздями двери — северные замки не приспособлены для нормальной жизни, но каждое отдельное помещение в них при необходимости может выдержать настоящую осаду, — я прислушалась, опасаясь прервать серьезный разговор. Голосов слышно не было, я постучала в дверь и услышала: «Войдите!» Я собиралась войти и положить полушубок ей на плечи, чтобы удивить королеву-мать его приятным теплом. Боком пройдя через дверь, я на ходу развернула полушубок и подняла его, намереваясь подойти и возложить его на плечи Элеоноре, сидящей ко мне спиной.

— Мадам, небольшой подарок из Наварры. — Я разжала пальцы, опустила руки — полушубок уже больше не заслонял от меня окружающие предметы — и увидела Блонделя. — Блондель… — услышала я свой голос, сдавленный, будто кто-то держал меня за горло.

Он подошел ко мне, встал на одно колено и поцеловал мою руку, а другую я положила ему на плечо. Сквозь шум в ушах до меня донеслись его слова:

— Я думал, что вы в Мансе.

И я ответила:

— А я думала, что вы в Кентербери.

— Он привез мне письмо от архиепископа, — сказала Элеонора, держа листок на расстоянии вытянутой руки от глаз, как часто читают старики. — Другого письма нет?

Блондель выпрямился, отошел в угол комнаты, остановился у края стола, что-то ответил Элеоноре, а я смотрела на него, пораженная тем, что мгновенно его узнала. Однажды, в Памплоне, мне представилось лицо Блонделя, когда он постареет. Но тогда состарившимся и отмеченным печатью лет я представляла себе лицо молодого страдающего юноши. Лицо, на которое я смотрела сейчас, было совершенно иным. Это была темная, сардоническая маска. На ней почти не осталось следов открытой юношеской красоты, которая так мне нравилась.

Наверное, я могла бы смотреть на него, не отрывая глаз, целый час, но Элеонора с тяжелым вздохом отложила письмо и только теперь заметила накинутый ей на плечи полушубок.

— Что это? — удивленно спросила она.

— Полушубок, — ответила я словно спросонья. — Крестьяне носят их дома в холодную погоду. Это — подарок моего отца.

Блондель подошел к ней и приподнял полушубок, чтобы помочь ей сунуть руки в рукава. Она сжалась, словно прислушиваясь к тому, как под овчиной собирается тепло, и лицо ее исказил спазм муки, а глаза налились всего двумя тяжелыми скупыми слезами, которые тихо скатились по старому, изборожденному морщинами лицу. Элеонора подняла руки, чтобы скрыть свою слабость.

— Ричард… — произнесла она имя сына надломленным, полным горечи голосом. — Ложась в теплую постель, протягивая руки к огню или усаживаясь за обеденный стол, я каждый раз думаю о холодной темнице, где он лежит на сыром каменном полу, голодный, закованный в цепи. О Боже! — воскликнула она, уронила седую голову на край стола, и расшитая совершенно неуместным в эту минуту веселым узором желто-оранжевая овчина заглушила ее рыдания. — Уолтер ничего не знает. Он все жалеет, что не выполнил своей угрозы посадить Ричарда под арест… С таким же успехом я могла бы пожалеть о том, что не задушила его в колыбели! Боже мой, что еще я могу сделать? Матерь Божия, у тебя тоже был сын — но он победно вошел в Иерусалим и мучился на кресте всего три часа…