Поверх ее поникшей головы я смотрела на Блонделя, а он смотрел на Элеонору — через свою маску. Так на Рождество люди рядятся в смешные или фантастические маски и глядят через прорези для глаз собственными глазами. Изящно очерченный чувственный, немного нервный рот былого Блонделя скрывался под жестким, ироничным, насмешливым — может быть, над самим собой — новым абрисом, но глаза были глазами того самого мальчика, что много лет назад посмотрел на рыночной площади в Памплоне сначала на меня, а потом с точно таким же выражением жалости на пляшущего медведя. Элеонора подняла голову и решительно сказала:

— Я не должна поддаваться слабости. Хьюберт Уолтер, по крайней мере, контролирует Англию, и когда Филипп поймет, что она не упадет в руку Иоанну как спелая слива, он может изменить свою тактику. Я думаю, что он это понимает. Как понимают император и Леопольд. Возможно, Ричарду удалось где-то спрятаться на год, так, чтобы о нем никто не услышал ни слова? Но вряд ли. Он слишком заметен. — Она помолчала. — Темницы глубоки и мрачны, и в каждом замке, даже в самом малом, даже в таком, где нет колодца и воду берут из рва, есть подземная тюрьма. А в Германии полно таких маленьких замков. Наверное, никто точно не знает, сколько их там. — Она немного подумала, словно советуясь сама с собой, и продолжила: — Хотелось бы знать, достаточно ли твердое давление Папа оказал на Филиппа? Ох уж эта монашеская трусоватость! Я напишу Папе снова. Он должен заставить Филиппа понять.

Бывают такие времена, когда отчаянная надежда трогает больше, чем простое отчаяние. В последние месяцы Папа постоянно отклонял ее просьбы, доброжелательно, но вполне определенно, но она продолжала свое, обращаясь к нему снова и снова и тщетно ожидая поддержки, подобно тому, как старый беззубый бульдог норовит укусить привязанного, могучего быка.

Жалость к ней заставила меня заговорить:

— По-моему, его святейшество сделал все, что хотел, мадам, но захотел ли он сделать все, что мог, этого я сказать не берусь. Какова бы ни была тайна местонахождения Ричарда, последние месяцы ее хранили крепко — ведь тайны редко раскрываются путем лобовой атаки. Я могу напомнить вам один подобный случай. Вы когда-нибудь слышали о тайных операциях в Германии?

— О шпионах? Да, Анна. Четверых я отправила туда сама, Хьюберт тоже послал кого-то из своих. Из моей четверки двое не вернулись — один, на которого я особенно полагалась, умер в Вюртемберге, о втором до сих пор ничего не известно, а остальные двое сказали, что империя огромна и из-за разнообразия языков разведка невозможна. Бедняга Альберик Саксхемский, упокой Господи его душу, носился с простой, но нешуточной идеей продажи готовой обуви — нескольких пар разных размеров, и одни башмаки были огромными. Как вы помните, у моего сына самые большие ноги на свете. Альберик думал, что Ричарду могут понадобиться башмаки. Если бы кто-нибудь купил их, он нюхом, как собака, разыскал бы те ноги, на которые они пришлись впору. Это был шанс. И мы, возможно, разгадали бы тайну. Но, как я уже сказала, Альберик умер в Вюртемберге, оставаясь хитрым до конца — он прислал мне письмо, написанное в манере, объяснять которую слишком утомительно. Башмаки он не продал. И, разумеется, возможно, что Ричард умер. Может быть, все рассказы о его смерти — чистая правда. Но полагаю, что я знала бы об этом. Это, наверное, странно звучит для вас, Анна, но все дело в том, что вы не…

— …Не мать, — закончила я фразу за нее.

— И за такую милость, — с внезапной яростью проговорила Элеонора, — вы должны благодарить Бога постом! — Она потянулась за гусиным пером и придвинула к себе чернильницу. — Я больше не могу тратить время на разговоры. Анна, прошу вас, выполните мою просьбу. Разыщите сэра Эмиа и скажите ему, что я хочу, чтобы он немедленно отправился в Рим, как только я напишу это письмо.

Я пошла к выходу и у двери оглянулась на Блонделя. Он стоял у стола с непроницаемым лицом и смотрел на Элеонору. Комнату заполнил скрип яростно работавшего пера. Я положила руку на дверной запор. В комнате было довольно холодно, но когда я открыла дверь, в нее яростно ворвался еще более холодный ветер. И словно вспугнул их обоих. Блондель посмотрел на дверь, словно только что проснулся, а перо в руках Элеоноры остановилось ровно на столько секунд, сколько ей понадобилось, чтобы сказать:

— Спасибо за то, что вы так быстро доставили письмо, Блондель. Можете идти.

— Королева… здесь? — спросил он, присоединившись ко мне за дверью.

— Да.

— Все в таком же смятении?

— Она очень встревожена. И охвачена печалью. Думаю, что она больше, чем Элеонора, склонна верить в то, что Ричард умер.

Это действительно было так. Беренгария все больше и больше думала об умершем красивом рыцаре, нежели о человеке, который, возможно, томился в тюрьме. Со всех точек зрения эти мысли сносить было легче. Если бы Ричард исчез в Мессине, на Кипре или в Палестине сразу после падения Акры, все выглядело бы совсем иначе. Я уверена, что тогда она бегала бы повсюду, стучалась бы в ворота всех европейских замков. Но сам Ричард вынудил ее занять пассивную позицию, ясно дав понять, что ей не стоит слишком рассчитывать на него, где бы он ни был. Действительно, она прошла долгую, трудную школу ожидания и смирения, и теперь казалась способной воспринимать потерю более легко.

— Лучше, если бы он действительно умер, — резко сказал Блондель и добавил — с явно ощутимой сменой чувств: — Тюрьма для такого человека, как он, — худшая из пыток. А для тех, кому он дорог, мучительна неопределенность. Миледи, не одолжите ли вы мне четыре кроны?

— Это немалые деньги, — ответила я, всегда достаточно бережливая, но улыбнулась тому, что он обратился ко мне.

— Я потрачу их на доброе дело.

— А именно?

— Прежде всего мне нужна новая лютня.

— О, — удивилась я, — а что стало с вашей старой?

— Я ее продал. Я тогда почти умирал. Лютня позволяла мне заработать на хлеб. А когда я уже почти дошел до точки, то понял, что не должен умереть с голоду прежде, чем найду человека, которому смогу рассказать свою историю. Тогда я продал лютню и нанял лошадь.

— Как я хочу услышать вашу историю! О, Блондель, вы должны о многом рассказать мне… обо всем…

— Я обо всем расскажу вам в другой раз. Буду рассказывать, развлекая вас до скончания света, — в обмен на четыре кроны сейчас.

— Лютня не стоит и полкроны, — заметила я.

Он рассмеялся — о, смех его тоже изменился. Я так часто старалась рассмешить его в былые дни, от всего сердца наслаждаясь проявлением чистосердечной мальчишеской радости.

— Все женщины одинаковы, — сказал он. — Я сто раз убеждался в этом. Мужчина отдаст женщине все, что сможет, и если через полчаса после этого она напьется и свалится в канаве, ему будет все равно, но если женщина нехотя вручает вам хоть пенни, она не преминет сказать: «Не трать их в кабаке, парень, тебе нужны новые башмаки!» Так можете ли вы одолжить мне четыре кроны, не задавая вопросов?

Я снова отметила, как сильно изменился Блондель. В те далекие дни он обязательно покраснел бы, долго колебался бы и стеснялся, если б ему пришлось просить взаймы деньги. Теперь голос его был почти вкрадчивым, в нем звучала почти профессиональная нотка попрошаек, но при этом вызывающе насмешливая.

Деньги в сумочке были при мне, потому что в нашей временной комнате негде было их оставить. Я достала четыре кроны, положила ему на ладонь и пригнула над монетами его пальцы. И, стараясь ему подыграть, сказала:

— Не несите их в кабак, молодой человек. Вам нужна новая туника. — И это была чистая правда. Та, в которой он стоял передо мной, была заношена до дыр, забрызгана грязью и измята. Присмотревшись, сначала с усмешкой, а потом посерьезнее, я узнала в ней ту самую тунику, которую он получил от Беренгарии в день отъезда в Англию столько лет назад! За это время он вырос — у меня сжалось сердце, когда я это заметила, — не потолстел, но раздался в плечах, и руки стали длиннее. Все эти годы он ездил по чьим-то чужим делам, и никому не пришло в голову позаботиться о том, чтобы купить ему новую одежду. Я почувствовала боль в перехваченном спазмом горле — боль любви. Дорогой мой, я отдала бы тебе все на свете! И внезапно я заговорила, от всего сердца:

— Послушайте, когда вы, наконец, покончите со своими разъездами? Я по-прежнему безумно хочу уехать в Апиету и построить дом. Давайте оставим всех королей, королев, епископов и все их замки — от этой шахматной игры, в которой мы с вами всего лишь пешки, меня уже тошнит! Давайте удерем отсюда и займемся собственными делами.

— Я должен сделать еще только одно дело. А потом, клянусь, миледи, ничто на свете не встанет между мной и строительством вашего дома — если вы по-прежнему этого захотите.

— И что же это за дело? — мне безумно хотелось отбросить в сторону все сразу: выйти за дверь и отправиться в Апиету хоть сегодня вечером. — Скажите мне, Блондель.

— Хорошо. Если вы пообещаете мне, что будете молчать, как камень. Я ни за что на свете не хотел бы порождать ложную надежду, но есть одна вещь, которую могу сделать я и только я. И эту идею мне подали вы, Анна Апиетская. — И он рассказал мне о своих намерениях.

Я выбралась из овчинного полушубка.

— Он вам понадобится. А я без труда могу получить другой. И, разумеется, вам потребуется больше денег. Глупо отправляться по такому делу с четырьмя кронами в кармане!

Я открыла сумку и вытряхнула все ее содержимое в его сумку, висевшую на поясе, и в этот момент дверь в комнату королевы-матери открылась и в сгущавшихся сумерках прозвучал громкий старческий голос: «Эмиа!»

— Да поможет вам Бог, — напутствовала я Блонделя. — Берегите себя. И сразу возвращайтесь ко мне.

6

Элеонора Аквитанская была умной женщиной. Когда через семь месяцев вернулся Блондель и сказал, что нашел Ричарда — он находился в замке Тенебрез, в Друренберге, что в Австрии, но не полностью в юрисдикции эрцгерцога, — она проявила достаточно мудрости и хитрости, чтобы не прокричать на весь мир, что Ричарда нашел лютнист, за семь месяцев обошедший пешком всю империю, неустанно играя на лютне перед каждым замком, каждой башней, каждой тюрьмой и распевая первую строфу баллады, которую они с Ричардом сочинили на Сицилии. Ожидая где-то услышать ответ, Блондель упорно, с растущим разочарованием брел из одного места в другое, пока наконец, когда он уже почти отчаялся, не наступил тот драматический момент, когда в ответ на замерший во мраке первый стих: «Пой о моей кольчуге» — прозвучал другой голос: «Пой о моём мече», и Блондель понял, что поиски увенчались успехом.

Эта фантастическая история больше подходила для легенды и плохо вписывалась в реальность, но Элеонора, схватив гусиное перо, принялась строчить письма, начинавшиеся фразой: «Я располагаю неопровержимыми доказательством того, что Ричард Английский содержится в заточении в замке Тенебрез, в Друренберге». В письме Леопольду она довольно коварно добавила, что, узнав об этом, он, вероятно, будет удивлен и озабочен.

«Неопровержимое доказательство» — слова, в сочетании с чувством вины, которого не мог не испытывать Леопольд, и желанием поскорее получить юную Элеонору, побудили его к действию. Он тронул за локоть Папу и сказал: «Больше скрывать нельзя! Это привело в ужас императора, который всегда твердил: «Если бы у нас были доказательства… Если бы мы знали…» Виновные в самых тяжких преступлениях в конце концов признаются в содеянном, если кто-то, глядя им прямо в глаза, говорит: «У меня есть неопровержимое доказательство!»

Три хороших летописца потратили бы всю свою жизнь на описание мельчайших подробностей прилива исповедальности, умывания рук и перетряхиваний чужого грязного белья, охватившего Европу.

Среди всей этой суматохи Блонделя совершенно не замечали, о нем все позабыли, кроме Элеоноры, подарившей ему сто марок — я уверена, не без большого внутреннего сопротивления, потому что в воздухе уже висело слово «выкуп».

Я этого не понимала. Ричард не был военнопленным. Он был крестоносцем, мирно возвращавшимся домой через территорию, находившуюся под властью человека, чья страна, как бы он ни был оскорблен лично, не была в состоянии войны ни с Англией, ни с другими владениями Ричарда. Его бросили в тюрьму без объяснения причин, без следствия и суда, и местонахождение пленника держалось в такой строжайшей тайне, что попытки освободить его были совершенно безнадежными. А когда его врагам пришлось наконец действовать в открытую и состоялся судебный фарс в Хагенау, Ричарда оправдали по всем статьям.

Было бы логично думать, что если речь зашла о деньгах, то следовало выплатить Ричарду крупную сумму в компенсацию четырнадцатимесячного бесправного заключения. Однако у него не было ни одного влиятельного друга, ни союзника, ни родственника, способного сказать императору: «Освободите его, а не то я вам покажу!» Любой из действительно имевших вес людей — за исключением разве великого магистра ордена тамплиеров, сражавшегося рядом с Ричардом в крестовом походе, — ненавидел его, боялся, как яда, и с удовольствием увидел бы его повешенным. Филипп Французский, уезжая из Палестины, пообещал ничего не предпринимать против интересов Ричарда, пока тот продолжал сражаться, но десятки раз нарушал обещание, стакнувшись с Иоанном, в котором видел будущего узурпатора. Англия была разделена и ослаблена. А когда улеглись волнения, были выдвинуты и отвергнуты все обвинения и контробвинения и Филипп с Леопольдом попытались оправдать свое поведение обвинением Ричарда в убийстве Конрада де Монферра — громогласно рассказавшего о своем смертном приговоре за ужином, на расстоянии вытянутой руки от меня, — тогда император с беспримерной смелостью объявил, что Ричард может быть освобожден за выкуп в сто пятьдесят тысяч марок. И никто не выступил с официальным протестом. Тогда старая седовласая женщина с безумными глазами сказала: «Деньги нужно найти!» и Хьюберт Уолтер, которого мучительно тревожило то, что происходило в Англии, пока он находился в Хагенау, заметил: «Мадам, я сомневаюсь, чтобы во всей Англии сейчас нашлась, дай Бог, половина этой суммы!»