Старик положил перо, слез со своего табурета и, распрощавшись с подчиненными, вышел из конторы.

Едва он переступил порог передней, как столкнулся с Гуго Альмбахом, только что вошедшим с улицы, и радостно всплеснул руками:

— Слава Богу! Хоть вы-то показались наконец, господин капитан! Всем нам в доме не по себе.

— А как барометр? Все еще показывает «бурю»? — спросил Гуго, показывает взглядом в сторону верхнего этажа.

Бухгалтер вздохнул:

— «Дурную погоду». Может быть, вы принесли нам «ясную»?

— Едва ли! — серьезно ответил капитан. — Сейчас я иду к госпоже Альмбах. Ведь она дома?

— Ваша тетушка уехала вместе с принципалом, — сообщил бухгалтер.

— Вы меня не поняли, мне нужно видеть молодую госпожу Альмбах, мою невестку.

— Молодую хозяйку? Боже милостивый, в эти три дня мы и в лицо-то не видали. Она, должно быть, наверху, в детской, теперь она ни на минуту не отходит от ребенка.

— Я пойду к ней, — объявил Гуго и, торопливо кивнув, стал взбегать по лестнице. — До свидания!

Бухгалтер посмотрел ему вслед и покачал головой. Он не привык к тому, чтобы капитан серьезно, без какой-нибудь шутки проходил мимо него, к тому же он заметил непривычное облачко на всегда ясном челе моряка. Он снова покачал головой и вздохнул:

— Одному Богу известно, чем все это кончится!

Гуго между тем уже был в комнате своей невестки.

— Это я, Элла! — сказал он, входя. — Я вас испугал?

Молодая женщина была одна: она сидела у кроватки сына. Юношески быстрые шаги и торопливо отворенная дверь ввели ее в заблуждение. Видимо, она ожидала увидеть совсем не Гуго. Лихорадочная дрожь и яркий румянец, вспыхнувший на ее щеках, ясно доказывали это; при виде Гуго румянец сменился смертельной бледностью.

— Дядя так несправедлив, что и передо мной закрывают двери дома, — продолжал капитан, подходя к ней ближе. — Он твердо убежден, что и я принимал участие в этом несчастном разрыве. Надеюсь, Элла, вы так не думаете?

Элла едва ли слышала последние слова капитана.

— Вы принесли мне вести о Рейнгольде? — спросила она быстро, переводя дыхание. — Где он?

— Вы, конечно, не ждали, что он сам придет сюда, — уклончиво ответил капитан. — Как бы ни был он виноват, но обращение с ним дяди таково, что каждый возмутился бы. В этом пункте я всецело на его стороне и вполне понимаю, что он ушел из дома, отказавшись от всякой мысли о возвращении. Я сделал бы то же самое.

— Была ужасная сцена, — сказала Элла, стараясь удержать готовые хлынуть слезы. — Мои родители стороной узнали все то, что я так старательно скрывала от них, и Рейнгольд был просто страшен в своем гневе. Он покинул нас, но в течение трех дней все же мог бы передать какую-нибудь весточку, хотя бы через вас. Ведь он у вас?

— Нет, — коротко, почти резко ответил Гуго.

— Нет, — повторила Элла. — Он не у вас? Мне казалось само собой понятным, что он там.

Капитан отвел глаза.

— Он пришел ко мне с тем, чтобы остаться, но мы разошлись во мнениях. Рейнгольд бывает не в меру раздражителен, когда дело касается известного вопроса; я не мог, да и не хотел скрывать свой взгляд на происшедшее, и мы впервые в жизни серьезно поссорились. Поэтому он отказался воспользоваться моим гостеприимством, я вторично видел его только сегодня утром.

Элла молчала. Она не спросила даже о том, что именно послужило поводом к ссоре братьев; она уже убедилась, что в лице деверя, которого до сих пор считала легкомысленным, высокомерным и бессердечным, имела энергичного защитника своих прав.

— Я еще раз попытался уговорить его, — сказал Гуго, — хотя и знал заранее, что это будет тщетно. Но вы… Элла? Неужели вы не могли удержать его?

— Нет! Я не могла… да, откровенно говоря, и не хотела.

Как бы в ответ на это Гуго указал на спящего ребенка. Элеонора покачала головой.

— Ради него я поборола себя и молила остаться человека, который во что бы то ни стало хотел избавиться от меня, дал почувствовать, каким тяжелым бременем я была для него, так пусть же он освободится от этого бремени.

Гуго не спускал с невестки пытливого взгляда. Ее лицо выражало энергию, столь чуждую ему прежде. Как бы убедившись в этом, он медленно вынул из кармана записку и произнес:

— Так как вы уже подготовлены, я могу передать вам письмо от Рейнгольда. Он дал мне его несколько часов назад.

Элла вздрогнула. Только что высказанная твердость изменила ей, когда она увидела почерк мужа на конверте. Всего лишь письмо, между тем как она в смертельной тревоге все еще надеялась, что он придет к ней сам, хотя бы только для того, чтобы проститься. Дрожащей рукой она вскрыла конверт; в письме было всего несколько строк:


«Ты была свидетельницей сцены, происшедшей между твоим отцом и мной, и потому поймешь, что я не могу уже переступить порога его дома. И эта сцена ничего не меняет в моих намерениях, она только ускорила мой отъезд, потому что бестактность твоих родителей придала делу огласку, вовсе для меня не желательную, и я не останусь в Г. ни на час долее того, чем это будет безусловно необходимо. Я не могу лично проститься с тобой и сыном, потому что, повторяю, не переступлю порога дома, откуда был изгнан столь бессердечным образом. Не моя вина в том, что кратковременная разлука, которой я добивался, обратится в долгую или закончится совершенным разрывом. Ты же сама поставила мне условие: или остаться, или уйти навсегда. Я ухожу! Пожалуй, это лучше для нас обоих. Прощай!»


Капитан, должно быть, знал содержание письма и стоял возле Эллы, готовый, по-видимому, поддержать ее, как тогда в театре. Но на сей раз силы не изменили молодой женщине; она лишь безмолвно смотрела на ледяные строки, которыми ее муж отрекался от нее и ребенка. С какой поспешностью воспользовался он предлогом, предоставленным ему суровостью отца и ее собственными словами, с какой радостью он сбрасывал с себя свои цепи! Конечно, удар уже не был для нее неожиданным. С момента последнего разговора с мужем в павильоне она знала ожидавшую ее участь.

— Он уже уехал? — спросила она, не отрывая взгляда от письма, которого все еще не выпускала из рук.

— Час тому назад.

— И… с нею?

Гуго молчал, он не мог ответить: «Нет».

Элла поднялась; внешне она была спокойна, но рука ее тяжело оперлась о кроватку ребенка.

— Я это знала. А теперь… оставьте меня одну! Прошу вас!

Капитан медлил.

— Я тоже пришел проститься с вами, — наконец проговорил он. — Мой отъезд и без того был решен, а теперь, когда брат уехал, ничто уже не удерживает меня здесь. Я не стремлюсь уничтожить предубеждение против меня, вновь возникшее у дяди, но от вас, Элла, мне хочется услышать доброе слово на прощание. Неужели вы откажете мне в нем?

Молодая женщина медленно подняла глаза; их взоры встретились, и, как бы повинуясь невольному побуждению, она протянула деверю обе руки.

— Благодарю вас, Гуго! Будьте счастливы!

Он быстро схватил ее руки и произнес:

— Я причинил вам только горе: я первый принес весть, беспощадно уничтожившую ваш душевный покой; но было слишком поздно, и сегодня моя рука докончила остальное. Однако если я и причинил вам, Элла, горе, то лишь потому, что должен был причинить его… Бог свидетель, что и мне это нелегко.

Он слегка коснулся губами руки невестки, быстро вышел из комнаты и через несколько минут уже шел по улице.

Был свежий, настоящий северный весенний вечер. Мерно хлестал дождь, над улицами города тяжело навис туман. Огни фонарей еле мерцали и казались красноватыми в сером сумраке. Поезд уносил теперь Рейнгольда Альмбаха из этого тумана на юг, куда манили его любовь и слава, и светлая будущность. А в это самое время его молодая жена, стоя на коленях, припала к кроватке своего ребенка, зарываясь лицом в подушки, чтобы заглушить крик отчаяния, вырвавшийся у нее, как только она осталась одна. Ее муж даже не пришел проститься, у него не нашлось ни ласкового слова для нее, ни последнего поцелуя для ребенка!.. Они оба были покинуты, отвергнуты… может быть, уже забыты.

Глава 10

Великолепный солнечный закат, казалось, погрузил небо и землю в море пламени. Чудная гармония южных красок озарила западный горизонт и потоками света заливала город с его куполами, башнями и дворцами. Перед виллой, расположенной на небольшой возвышенности за городом, развернулась бесподобная панорама; уже издали видна была эта вилла с ее террасами и галереями, окруженная обширным роскошным парком. Здесь поднимали к ней свои темные вершины гордые кипарисы, там колыхались пинии под дуновением вечернего зефира; белые мраморные статуи выглядывали из-за миртов и лавров; струи фонтанов журчали и рассыпали свои брызги на дерновый ковер, и тысячи цветов наполняли воздух своим нежным, опьяняющим ароматом. Природная красота и шедевры искусства соединились здесь в прекрасное целое.

На террасе и в прилегающей к ней части парка собралось многочисленное общество, предпочитающее наслаждаться великолепным вечером на открытом воздухе и потому покинувшее душные залы виллы. Большинство гостей, по-видимому, принадлежало к аристократии, но много было и таких, в которых сразу можно было узнать артистов. Среди светлых туалетов дам и блестящих военных мундиров темными пятнами мелькала одежда духовных лиц, казалось, здесь присутствовали представители самых разнообразных общественных кругов. Иные прогуливались, другие беседовали, составляя непринужденные группы.

В одной из таких групп, стоявшей возле большого фонтана, почти у самой террасы, шел чрезвычайно оживленный разговор. Предмет его, видимо, возбуждал всеобщий интерес. Отдельные слова и имена, доносившиеся до террасы, привлекли внимание одного из гостей, и он направился прямо к группе разговаривающих. Было видно, что это иностранец: его чуждое происхождение выдавали не только светлый цвет волос и глаз, но и черты лица, которое, несмотря на покрывавший его загар, не имело темного южного колорита. Капитанский мундир отлично сидел на крепкой, мускулистой фигуре. Свободные манеры и уверенные движения выдавали в нем моряка, но вместе с тем и человека хорошего общества. Остановившись вблизи горячо споривших мужчин, он стал с заметным вниманием следить за нитью разговора.

— И все же новая опера остается гвоздем сезона, — говорил офицер в мундире итальянских берсальеров. — Я не могу понять, как можно было ни с того, ни с сего отложить ее. Все приготовления почти закончены, репетиции начались, все уже готово к представлению, и вдруг репетиции прерывают и без всякой видимой причины откладывают постановку до осени.

— Единственная причина этого — царственный каприз самого синьора Ринальдо, — несколько иронически произнес другой собеседник. — Он уже привык обращаться с оперой и публикой по собственной фантазии.

— По-моему, вы ошибаетесь, синьор Джанелли, — взволнованно перебил его молодой человек с аристократической внешностью. — Если Ринальдо требовал отсрочки, значит, у него была для того причина.

— Извините, маркиз, — возразил Джанелли, — ничего подобного не было. В качестве капельмейстера Большой оперы я отлично осведомлен, каких огромных трудов и жертв, денег и времени стоило исполнение желаний Ринальдо. Своими прихотями он перевернул вверх дном весь театральный мир, требуя таких перемен в оперном персонале, каких никогда не бывало и не будет. По обыкновению ему во всем уступали, надеясь удостоиться наконец его высочайшего одобрения, а он, вернувшись из М., вдруг находит все ниже своих ожиданий и самым бесцеремонным образом предписывает начать все сначала. Тщетно пытались воздействовать на него через синьору Бьянкону, он даже грозил забрать обратно свою оперу, а его превосходительство господин директор, — маэстро насмешливо пожал плечами, — конечно, не мог взять на себя ответственность за такое несчастье. Он не только обещал, но и старался делать все, от него зависящее, однако — и это хуже всего — даже по высочайшему повелению самого синьора Ринальдо никак нельзя в такое короткое время произвести требуемые им изменения, поэтому приходится отложить постановку оперы до следующего сезона.

— Директор в данном случае поступил совершенно справедливо, подчинившись желанию или хотя бы даже капризу композитора, — с уверенностью сказал молодой маркиз. — Общество никогда не простило бы ему, если бы его упрямство лишило нас оперы синьора Ринальдо. Каждый знает, что он способен исполнить угрозу и взять назад свое произведение. При такой перспективе не остается ничего более, как безусловно уступить ему.

— Конечно! Мой протест направлен лишь против той грозной власти, которую забрал себе иностранный композитор в самом сердце Италии, принуждая наших соотечественников к его толкованию музыки.