Господин Альмбах, человек лет пятидесяти, со спокойными, ровными, несколько педантичными манерами — образец для всех служащих в его конторе, — видимо, был совершенно выведен из себя вышеупомянутой «манией», ибо с величайшим негодованием продолжал:

— Бухгалтер, возвращаясь сегодня ночью в четыре часа с юбилея, откуда я ушел ровно в полночь, видел садовый павильон освещенным и слышал, как Рейнгольд с таким увлечением предавался игре на рояле, что, наверно, не замечал ничего вокруг. Как водится, он не мог сопровождать меня на юбилейное торжество: сказался больным. А между тем его «невыносимая головная боль» нисколько не мешала ему сидеть до самого рассвета в нетопленном павильоне и неистовствовать за своим роялем. Конечно, вскоре я услышу от своих товарищей, что неспособность и небрежность моего зятя превосходят всякие границы. Это невыносимо! Ведь последний приказчик более осведомлен в ведении наших книг и больше интересуется делом, чем компаньон и будущий глава торгового дома «Альмбах и Компания». В течение всей своей жизни я трудился, чтобы сделать фирму солидной и заслуживающей уважения. А теперь вдруг увидел, что она попадет в такие руки!

— Я всегда говорила, что тебе следует запретить Рейнгольду всякие отношения с Вилькенсом, — ответила госпожа Альмбах. — Он, один только он виноват во всем. Никто не мог ладить с этим старым человеконенавистником-музыкантом; всякий избегал и ненавидел его, но для Рейнгольда это было только лишним поводом к самой тесной дружбе с ним. Изо дня в день они встречались, ну, он и набрался там этого музыкального бреда; учитель и перед смертью завещал его Рейнгольду. Не стало терпения с тех пор, как мы перенесли к себе в дом, оставленный ему в наследство, рояль… Элла, что ты скажешь о таком поведении своего мужа?

Молодая женщина, к которой были обращены последние слова, до сих пор не проронила ни слова. Она сидела у окна, низко склонив голову над вышиванием, и только при этом вопросе взглянула на говорившую.

— Я, милая мама?

— Да, ты, дитя мое, ведь ближе всего это касается именно тебя. Разве ты не видишь, с каким непростительным пренебрежением относится Рейнгольд к тебе и ребенку?

— Он так любит музыку! — почти прошептала Элла.

— Неужели ты намерена еще оправдывать его? — вспылила мать. — В том-то и несчастье, что он любит музыку больше жены и ребенка, что ему до вас никакого дела нет, для него главное — сидеть за роялем и фантазировать. Или ты не имеешь никакого представления о том, что может и чего должна требовать от своего мужа женщина, и о том, что первый ее долг — образумить его? Но, впрочем, от тебя, видимо, нечего ждать.

И в самом деле, судя по внешнему виду молодой женщины, от нее не приходилось ждать многого. Мало привлекательного было в ее наружности, единственное, что, пожалуй, можно было назвать в ней красивым, а именно хрупкий, девически стройный стан, совершенно скрывало неуклюжее домашнее платье, как будто специально сшитое с такой целью. По своей примитивной простоте оно гораздо более приличествовало служанке, чем дочери хозяина дома. Надо лбом Эллы виднелась только узенькая, гладко причесанная белокурая прядь, остальные волосы совершенно исчезали под скромным чепцом, который пристал бы скорее ее матери и уж никак не подходил к лицу девятнадцатилетней женщины. Это бледное, лишенное всякого выражения лицо с опущенными глазами не могло ни в ком возбудить интереса, на нем запечатлелось какое-то безучастие, граничащее с тупостью, и в тот момент, когда она оставила свое вышивание и подняла взор на мать, в нем отразились такая робкая беспомощность и растерянность, что Альмбах счел нужным прийти на помощь дочери.

— Оставь в покое Эллу! — сказал он жене сердитым и в то же время сострадательным тоном, каким обычно отклоняют вмешательство ребенка. — Ты ведь знаешь, с ней не стоит ничего обсуждать. Да и что она может тут сделать! — Он пожал плечами и с горечью продолжал: — Вот мне награда за самопожертвование, с которым я взвалил на себя заботы о воспитании осиротевших сыновей своего брата. Гуго, забыв и всякую благодарность, и благоразумие, тайно бежит из дома, а Рейнгольд, выросший у меня в доме, на моих глазах, причиняет мне тяжкие заботы своей склонностью к сумасбродствам. Но этого я все же еще держу в руках и теперь подтяну вожжи так, что у него пропадет охота заниматься глупостями.

— Да, неблагодарность Гуго в самом деле вопиюща, — подтвердила госпожа Альмбах. — Глубокой ночью, в мрак и ненастье, бежать из-под нашего крова, отправиться в море «искать счастья по белу свету», как было написано в оставленном им прощальном письме, — это и в самом деле ужасно! Однако он как будто и нашел его. Уже два года тому назад пришло письмо от «капитана» Рейнгольду, который недавно говорил и о предстоящем его возвращении.

— Гуго не переступит моего порога, — с торжественным жестом заявил купец. — Я ничего не знаю о его переписке с Рейнгольдом, да я и не хочу вовсе слышать о ней. Пусть они переписываются у меня за спиной, но если этот выродок осмелится показаться мне на глаза, он узнает, что значит гнев оскорбленного дяди и опекуна.

Пока родители горячо занимались, очевидно, излюбленной темой разговора, Элла незаметно вышла из комнаты и спустилась по лестнице в контору, помещавшуюся в нижнем этаже дома. Молодая женщина знала, что теперь, в обеденный час, там нет никого из служащих, и это обстоятельство придало ей духа пойти туда.

Контора была большой мрачной комнатой, которой голые стены и окна с решетками придавали вид тюрьмы. Никто не позаботился сделать ее сколько-нибудь комфортабельной или, по крайней мере, придать ей более приветливый вид… для чего? Все необходимое для работы ведь было налицо, остальное — роскошь, а роскоши торговый дом «Альмбах и Компания» не допускал никогда и ни в чем.

В тот момент, когда молодая женщина вошла в контору, там не было никого, кроме молодого Альмбаха, сидевшего за конторкой перед раскрытой торговой книгой. Бледный, с утомленным видом и взглядом, устремленным отнюдь не на цифры, а на узенькую полоску солнечного света, пересекавшую комнату, он казался узником, который с горечью и страстным желанием любуется проникшим в его камеру солнечным лучом, вестником жизни и свободы. Он едва повернул голову на звук отворяемой двери и равнодушно спросил:

— Кто там? Что тебе, Элла?

Всякая другая женщина при подобном вопросе, конечно, подошла бы к мужу и положила руку ему на плечо, но Элла остановилась у порога — таким холодом повеяло от его вопроса… Она явно пришла не вовремя.

— Я хотела спросить, как твоя головная боль? — робко начала она.

— Моя головная боль? — недоуменно повторил Рейнгольд и тотчас спохватился: — Да… да… Спасибо, она прошла.

Молодая женщина прикрыла дверь и подошла ближе к мужу.

— Папа и мама очень недовольны, что ты не был вчера на юбилейном торжестве, а вместо того всю ночь играл на рояле, — нерешительно проговорила она.

Рейнгольд нахмурился:

— Кто же это опять сказал им? Ты, может быть?

— Я? — отозвалась Элла, и в ее голосе прозвучал упрек. — Бухгалтер, возвращаясь под утро домой, видел павильон освещенным и слышал твою игру.

Презрительная усмешка заиграла на губах молодого человека.

— Ах, вот что! Я и не подумал об этом. Не предполагал, что у этих господ после их юбилея явится охота и найдется время для наблюдений. Разумеется, для сыска они всегда достаточно трезвы.

— Отец говорит… — начала, было, Элла.

— Что он говорит? — вспылил Рейнгольд. — Может быть, ему мало того, что я с утра до вечера прикован здесь, в конторе? Ему досадно, что я по ночам ищу отдохновения в музыке? Я считал, что я и мой рояль изгнаны достаточно далеко, ведь павильон расположен так уединенно, что я могу не опасаться нарушить сон праведных в этом доме. К счастью, здесь не слышно ни звука.

— Напротив, — тихо возразила молодая женщина, — я слышу каждый звук, когда кругом ночная тишина, а я лежу в постели и не могу заснуть.

Рейнгольд обернулся и посмотрел на жену. Она стояла с опущенным взором, без всякого выражения на лице. Его взгляд скользнул по ее фигуре, как будто он бессознательно сравнивал ее с кем-то, и горечь еще резче проступила на его лице.

— Очень жаль, — холодно заметил он, — но здесь я не в силах помочь — ведь окна твоей спальни выходят в сад. Что ж, закрывай ставни. Тогда мои музыкальные «сумасбродства» не будут нарушать твой сон.

Он перевернул страницу и, по-видимому, углубился в цифры. Элла подождала две-три минуты, но, видя, что на ее присутствие не обращают ни малейшего внимания, вышла так же тихо и беззвучно, как и вошла. Однако едва она переступила порог, Рейнгольд отшвырнул от себя книгу. Взор, которым он окинул затем всю обстановку конторы, выражал самую жгучую ненависть; он тяжело вздохнул, опустил голову на руки и закрыл глаза, как будто не хотел ничего видеть и слышать.

— Здорово, Рейнгольд! — неожиданно прозвучал позади него мужской голос.

Молодой Альмбах вскочил и уставился изумленным, вопрошающим взором на незнакомца в форме моряка, незаметно вошедшего в контору и стоявшего теперь перед ним.

Но вдруг лицо его вспыхнуло радостью, и он бросился в объятия незнакомца.

— Возможно ли, Гуго?! Ты уже здесь?

Две сильные руки обняли его, и горячие губы прижались к его губам.

— Так ты узнал меня? — воскликнул моряк. — Тебя я узнал бы среди тысячной толпы, хоть ты уже не тот маленький Рейнгольд, каким я оставил тебя! Но ведь и я изменился, должно быть, не менее твоего.

В первых его словах слышалось некоторое волнение, но конец фразы был произнесен уже веселым тоном. Рейнгольд все еще не выпускал брата из своих объятий.

— Так внезапно!.. Не известив меня! Я ждал тебя только на будущей неделе.

— Мы неожиданно быстро завершили рейс, — ответил моряк. — А как только вошли в гавань, я не мог уже ни минуты оставаться на борту, меня прямо тянуло к тебе. Слава Богу, что я застал тебя одного! Я уже боялся, что придется пройти через чистилище родительского гнева и сразиться со всей родней, чтобы добраться до тебя.

При этом напоминании лицо Рейнгольда, сиявшее радостью свидания, снова омрачилось, и руки бессильно опустились.

— Тебя еще никто не видел? — спросил он. — Ты знаешь, как дядя настроен против тебя с того дня…

— Когда я ускользнул от его намерения привинтить меня к конторке и убежал из дома? — перебил его Гуго. — Знаю, конечно, и представляю себе суматоху, поднявшуюся в доме, когда обнаружили мое отсутствие. Но ведь этой истории уже почти десять лет, а «никчемный» не умер и не погиб, как, несомненно, сотни раз предрекала и даже, более того, желала ему их родственная любовь. Он возвращается почтенным капитаном первоклассного судна, снабженный наилучшими рекомендательными письмами к вашим главным торговым домам. Неужели такие успехи в торговом мореплавании не смягчат разгневанного сердца главы фирмы «Альмбах и Компания»?

Рейнгольд подавил вздох.

— Брось шутить, Гуго! Ты не знаешь дяди, не знаешь условий жизни в его доме.

— Нет, я вовремя сбежал отсюда, — подтвердил капитан. — Во всяком случае это был лучший выход… и тебе нужно поступить так же.

— Зачем так говорить? А жена, ребенок?

— Ах, да! — смущенно воскликнул капитан. — Я все забываю, что ты женат. Бедный мальчик! Тебя предусмотрительно заковали в цепи! Брачные узы вернее всего пресекают попытки к свободе. Ну, не сердись! Я охотно верю, что никто силой не тащил тебя к алтарю, но привел к нему, конечно, дядя, а меланхолическая поза, в которой я застал тебя, совсем не говорит о супружеском счастье. Дай-ка мне прямо взглянуть в твои глаза, чтобы видеть, что у тебя на душе.

Капитан без церемоний схватил брата за руку и потащил к окну. При ярком дневном свете стало особенно хорошо видно, до чего непохожи братья друг на друга, хотя черты их и имели несомненное сходство. Капитан был старше Рейнгольда; сильная, но вместе с тем изящная фигура, красивое, открытое, загоревшее под лучами солнца и обветренное лицо, слегка вьющиеся волосы и блестящие, веселые карие глаза — все его существо было проникнуто смелым и гордым духом, обнаруживавшимся при каждом движении. Свободная и уверенная осанка выдавала человека, привыкшего к самой различной обстановке и всевозможным случайностям и отличавшегося при этом такой живой и неподдельной любезностью, против которой трудно было устоять.

Внешность Рейнгольда производила совершенно другое впечатление. Худощавый и бледный, с гораздо более темными, чем у капитана, волосами и серьезным, даже мрачным взглядом больших темных глаз, он невольно привлекал внимание каким-то загадочным выражением. Гуго, пожалуй, мог показаться красивее брата, но сравнение было, безусловно, не в его пользу: Рейнгольд был в высшей степени «интересен», а перед этим редким и опасным свойством часто отступает даже совершенная красота.