— Bonjour, mademoiselle! — прервал его, подходя, министр культуры. — Мисс Уокер, если не ошибаюсь? Значит, вы тоже интересуетесь художественными сокровищами Франции?

Я не слишком верую в Бога, во всяком случае, меньше, чем Рокси, и все равно трудно сомневаться, что некий милосердный космический промысел посылает мне маленькое утешение. Со мной разговаривает сам министр культуры. И это еще не все. Я порадовалась, что догадалась приодеться и взять «келли».

— Пришла поинтересоваться судьбой моего небольшого Латура, — сказала я как можно спокойнее.

— Так Латур — ваш? Вот как! Сам-то я хотел посмотреть, куда уйдет великий Пуссен… Что до Латура… Так говорите, Латур — ваш? — За его приятной дипломатической улыбкой скрывалась озабоченность.

— Это была семейная собственность. — Я чувствовала на себе иронический взгляд Стюарта. Ну что ж, разве не так?

— Чрезвычайно интересно! И вы знаете, кто купил?

— Пока еще нет… Вы не знакомы с моим братом и его женой? — Ко мне подошел сияющий Роджер с повисшей на его руке Джейн. Они обменялись с министром, месье Лелеем, приветствиями.

— А как обстоит дело с вывозом картины? Ведь она — наше национальное достояние. Очевидно, в Лувре что-то прохлопали. Надо будет этим заняться… — продолжал министр. — В Лувре займутся. Странно, что там не разобрались в этом деле. Я прослежу.

Я снова почувствовала досаду. Неужели опять встанет вопрос о разрешении на вывоз?

— Может быть… Надеюсь, вы не очень стеснены временем, мадемуазель? Не согласитесь ли вы пообедать со мной? Мне бы очень хотелось… как министру… поближе узнать историю этой прелестной французской работы — как она попала в ваше семейство и вообще… Может быть, сегодня или в ближайшие дни. Что вы на это скажете?

Я исподтишка наблюдала за ним. Было ясно, что говорит не чиновник, а мужчина. Я, разумеется, согласилась, хотя не сегодня. У меня сестра рожает, объяснила я.

— В таком случае позвольте ваш numéro de téléphone[184], мадемуазель, — сказал он, вытаскивая изящную carnet[185] от «Гермеса».

Когда Роджер, Джейн и я вернулись на квартиру к Рокси, там отчаянно заливался телефон. Ребенок родился, назвали Шарлем-Люком, вес три с половиной килограмма. Мать и младенец чувствуют себя хорошо. Мы тут же отправились в родильный дом посмотреть на ребенка и сообщить Рокси радостную новость.


На похороны в холодный серый понедельник Рокси надела черный костюм — очевидно, новый, судя по тому, как хорошо он сидел на ее слегка располневшей фигуре, — и была потрясающе красива. На руках у нее был маленький Шарль-Люк, весь в кружевах и плотном белом одеяле, как будто было крещение, а не похороны. Во время церемонии она ненадолго передала крохотное покрасневшее сморщившееся существо Честеру, который с гордостью стал разглядывать внука, а сама занялась Женни. Бедная девочка в маленьком синем пальтишке, отороченном мехом, беспокойно вертелась, напуганная печальными лицами родственников и гостей, которые собрались в это холодное зимнее утро среди внушительных гранитных памятников кладбища Монпарнас.

Магда, естественно, на obsèques[186] не пришла. Нам сказали, что она еще в больнице. Тем не менее в стороне, за ивняком, мне померещилась незнакомая женская фигура с черной вуалью. Мне почему-то вспомнились похороны Джона Ф. Кеннеди — я видела их в документальном фильме. Думаю, что Рокси тоже думала о них, хотя нас тогда еще и на свете не было, потому что она переняла от Джеки вид убитой горем, но достойно несущей свой крест вдовы. У могилы она опустилась на одно колено. Позади нее, как бы несколько отделившись от Персанов, стоял мэтр Бертрам. Народу было много: мадам Коссет с Антуаном и Труди, Ивонна, Шарлотта и Боб, Фредерик — правда, без жены, Сюзанна, тоже вся в черном, и, к моему удивлению, месье де Персан, высокий сухощавый мужчина с седыми усами. Он сердито глядел на нас, по американскому обычаю не стеснявшихся своих слез. Господи, как церемонны они были в своих траурных костюмах — как церемонны и сдержанны до самого конца!

Шарля-Анри убил американец. Я знала, что они ни на секунду не забывают об этом. И его жена, американка-неумеха, не сумела предотвратить трагедию. Что с них взять, думали они, детей младенческого племени, обитающих в колыбели убийц и воров художественных ценностей (и воров старинного фарфора, добавили бы они, если бы знали). Как было бы хорошо, если бы маркиз Лафайет не поехал туда.

До чего прекрасна Рокси, она теперь навсегда с ними, вдова сына, мать внуков; вдова почитаема во Франции как символ верности, безутешного горя и стойкости. Она стояла немного в стороне от Персанов и в стороне от родителей, одинокая в своей глубокой печали — рядом только внимательный, готовый помочь мэтр Бертрам.

— «Je suis la ténébreuse, la veuve, l'inconsolée, — шептала она, опустившись на колено. — Pleurez! Enfants, vous n'avez plus de père»[187]. — Позже она сказала мне, что это слегка перефразированные строки Нерваля.

Заботливо поддерживая Рокси под локоть, мэтр Бертрам помог ей встать. Скорбное лицо словно светилось изнутри умиротворением и уверенностью. Наверное, у нее было все, что она хотела. В ту минуту я увидела человека, который получает все, что хочет.

В могилу полетели комья земли.

— Господи, Из… — услышала я шепот Марджив. — Теперь Рокси может вернуться домой.

Может быть, вернется, мелькнула у меня мысль, может быть, нет.

Рокси не нужно искать и выбирать. У нее есть все. L'américaine. Она может иметь что угодно. Она самодостаточна. Она родила детей и выжила и еще будет рожать. Она может менять континенты, языки, религии, роли.

Я думала о том, как совершенна Рокси, лилия долин, в своей красоте, и как у нее есть все, что душе угодно. Мне вспомнились Мария и Марфа, сестры Лазаря, из библейской истории, которую мы с Рокси услышали, когда ходили в воскресную школу. (Мы спросили родителей, почему они не ходят, они объяснили, что ходили, когда были маленькие.) Из библейской притчи я извлекла мораль, которая была прямо противоположна намерениям евангелистов, и — ошиблась, как героиня романов Генри Джеймса, читанных мною по рекомендации миссис Пейс. Знаю, от меня ждали, чтобы я была Марией. Но Марией на самом деле была Рокси.

41

Не снимай башмаков, будь готов пуститься в путь.

Монтень

Скованные скорбью, отгороженные от мира обычаями, связанными со смертью близкого человека, и заботами о маленьком Шарле-Люке, мы не сразу узнали, что положение Тельмана, арестованного французской полицией, вызывает не только сострадание, но и возмущение американской общины в Париже. Нам об этом сказал Роджер, поддерживающий связь с коллегами-адвокатами, и подтвердила миссис Пейс. По ее тону я поняла: она разделяет общее мнение, что с Тельманом обошлись слишком сурово, гораздо суровее, чем, скажем, с каким-нибудь корсиканцем или североафриканцем, оказавшимся в таком же положении. Взрывы ярости у тех существ — факт естественный, и потому реагировать на них надо если не прощением, то пониманием, снисходительной терпимостью, отвечающей нецивилизованным нравам их стран. А американец-юрист с деньгами вызывает враждебное чувство и заслуживает самого серьезного наказания.

Возмущение парижских американцев делом Тельмана искусно подогревалось его коллегами, которые не уставали рассказывать, каким унижениям подвергался бедняга со стороны гулящей жены и ее любовника, этого французского нахала. Мало кто смог бы вынести такие издевательства, что уж говорить о Дуге, человеке ранимом, с тонкой душевной организацией, которому последнее время приходилось вести отчаянную борьбу с мошенничеством в спорных имущественных процессах.

Разнесся слух, что намечается провести собрание заинтересованных американцев и рассмотреть возможность организации массового протеста в связи с делом Тельмана — письма в газеты, делегации к министру иностранных дел Франции, может быть, вмешательство американского посла.

Придя, как обычно, помочь Рандольфам по дому, я застала там сборище озабоченных граждан: те же служащие «Евро-Диснея», которые были на вечеринке с коктейлями, десяток адвокатов, Стюарт Барби и Эймс Эверетт, Дэвид Кросуэлл, преподобный Дрэгон, миссис Пейс и даже наш посол Лео Барлей, которого я раньше видела только издали. Для них-то и попросила меня накупить у traiteur[188] закусок Пег Рандольф.

Я пришла, нагруженная пакетами, и скромно, как и подобает служанке, направилась в кухню.

— Мы не должны упускать из виду, что это — американский гражданин, — говорил Клив Рандольф. — Они считают его виновным и требуют, чтобы он доказал, что он не преступник. Это совершенно неприемлемо, это против наших правил. Виновен, пока не доказано обратное, — мы не можем мириться с этим положением кодекса Наполеона.

Когда я вошла, в комнате повисла тишина, точно в библиотеке. Все обернулись ко мне. Я слышала, как хрустнули у кого-то костяшки пальцев. Подошла Пег. На лице ее было приличествующее случаю выражение, и человек, перенесший несчастье, должен был оценить ее сочувствие. Этого и ждали от меня, свояченицы потерпевшего и самой по себе героини — или по крайней мере участницы нашумевшего происшествия во Дворце Спящей красавицы.

— Ему необходима помощь психиатра, — сказала Пег.

— Знаю, — ответила я, отходя к двери в кухню. Мне еще надо было нарезать кусочками паштет из печеного угря и разложить маслины в лиможские миски.

— Из ревности… на любовной почве, — слышались голоса.

— Что бы вы делали, если бы вашу жену трахали? — сказал кто-то.

— Возникает еще один вопрос, — продолжал Клив Рандольф. — Имеет ли право правительство другой страны поступать с американским гражданином как ему заблагорассудится?

— Боюсь, что имеет, — вмешался посол, тщетно пытаясь утихомирить своих соотечественников. — Помните тот случай, когда в Сингапуре нашего подростка избили палками? Даже президент просил о милосердии, но это не помогло.

— Это просто показывает, за кого держат нашего президента, — презрительно сказал Клив Рандольф. — И понятно почему.

— Американские граждане обязаны подчиняться законам той страны, где они находятся, — повторил посол. — Проблема в том, что мы имеем дело с человеком, у которого расстроена психика. Ему нужна срочная психологическая реабилитация. В сущности, он не виноват в этом ужасном преступлении.

— Конрада, друга Стюарта Барби, тоже арестовали, — прошептала Пег мне в кухне.

— Основные права человека… — слышала я голос Эймса Эверетта, слышала, как его поддержали другие, как повышались голоса, видела, как запылали возмущенные лица. Я вспомнила разговор об основных правах человека с Эдгаром. «Люди, которые сегодня верят в права человека, — говорил он, — это те самые, кто лет двадцать назад — нет, больше, чем двадцать, — верил в рабочий класс. Потом рабочий класс стал зарабатывать больше и поправел. Возникла необходимость поставить вопрос шире». Что до меня, то я в жизни не видела никого из рабочего класса.

Затем мне вспомнилась заваруха в «Городском глашатае». Теперь эти люди нацепили картонные значки из «Евро-Диснея» с написанными на них именами, а сами значки были похожи на мышонка Микки.

Когда я, сестра вдовы убитого и прочее, внесла паштет из копченого угря и сыр бри, в комнате снова воцарилось смущенное молчание. Все думали, что я жажду крови. Мне, конечно, не хотелось, чтобы Тельмана освободили, но они правы: он — человек с расстроенной психикой. Дочь своих родителей, Калифорнии, Америки, я понимала, что они правы: ему требуется помощь. Что это — доброта или безразличие? Интересно, что думает Рокси.

Мне нравились открытые, доброжелательные лица моих соотечественников, к тому же красивые, как у пилотов дальних линий или у мужчин с рекламных листов ювелирных изделий. Что ни говори, печать родных мест навсегда остается в сердцах, умах и языке людей, сказал Ларошфуко.

Казалось, что все мы стараемся выбраться за пределы Америки, но что-то тянет нас назад. Сумею ли я преодолеть это подводное течение, влекущее нас обратно на родину, преодолеть ее магнетизм? Сумею, думала я, сумею хотя бы на время. Но вот насчет Рокси я не уверена.

И еще мне подумалось, что мы не стали бы есть паштет из копченого угря, будь мы в Санта-Барбаре. Правда, я сама к этому времени отведала угрей, змей, потрохов, мозгов, улиток, моллюсков, устриц, белых грибов, белого овсяного корня и крошечных птичек, которых кладут в горшочки с гусиной печенкой и едят с головой… А чем кормят в тюрьме Тельмана? Что едят в Сараево?

Как бы то ни было, я не могла долго оставаться у Рандольфов, поскольку обещала взять несколько пакетов дарственных прокладок «тампакс» и губной помады для сараевских женщин, а потом поужинать с отцом и остальными. Завтра они уезжают. Эдгар с воскресенья в Загребе. Надеюсь, у меня не вечно будет щемить сердце. Не знаю, не уверена.