Кого теперь я буду ждать

В эту темную ночь под заветным окном?

О, где же ты, друг желанный мой?

Отчего не придешь ты в последний раз?

Отчего не придешь… ты… в последний…

Гитары вдруг смолкли. Оборвался, как отрезанный, низкий, печальный голос. Марья Васильевна беззвучно заплакала, обняв склонившуюся на ее колени седую голову графа Аполлона Георгиевича Воронина. Цыгане молча сгрудились возле них. Молодой Воронин стоял, отвернувшись к стене. В уголке дивана тихо всхлипывала Настя, и князь Сбежнев, шепотом утешая ее, никак не мог вытащить дрожащими пальцами носовой платок.

Уезжали под утро. На улице было холодно, небо над куполом храма Христа Спасителя уже серело, две последние желтые звезды болезненно мерцали над безлюдной Пречистенкой. Сонные извозчики подогнали сани, уставшие цыгане медленно полезли в них. У крыльца приказчик Ворониных рассчитывался с Яковом Васильевичем. Илья сидел у края саней, старался не шевелиться: на его плече лежала лохматая голова заснувшего Кузьмы. Чуть поодаль на покрытой изморозью мостовой стояли Сбежнев и Настя.

– Целый вечер с ним одним…

Илья сказал это очень тихо, но вроде бы спавший Кузьма тут же заворочался:

– Ты про князя, что ли? – сонно пробормотал он. – Ну и что? С кем же ей еще быть? Жених все-таки…

– Кто?! – задохнулся Илья.

От его голоса Кузьма проснулся окончательно, поднял голову, удивленно захлопал глазами.

– А наши тебе не рассказали еще? Он, Сбежнев, нашу Настьку год назад в ресторане увидал и чуть не умер. Не поверишь, каждый день ездил, золото горстями возил. Девки от зависти все локти искусали. А к весне – бух! – предложение сделал. И не какое-нибудь, а всамделишное! Он, правда, не особо богатый, одно только прозванье, что князь… Но именье под Тулой имеется, и вроде даже доход с него какой-то. Хорошо, Яков Васильич не растерялся. За чем дело стало, говорит, – пусть ваша милость хору сорок тысяч заплатит и венчается.

– Уж прямо и венчается… – насмешливо протянул Илья, а Кузьма рассмеялся:

– Ты что! Это – обязательно! Настька иначе ни в жисть не согласится. Сколько предложений до этого было – отказывалась же. Купец Гречишников пятьдесят тысяч давал, рубаху на груди рвал, а она уперлась. Уж Яков Васильич орал – вся Живодерка дрожала! Но Настька никого не боится. Лицо, кричала, ножом изрежу, из пролетки на ходу прыгну и шею сломаю, если отдадите. Так и не пошла к Гречишникову, у того с расстройства запой двухнедельный случился. А Сбежнев сразу сказал, что сорока тысяч у него нет, но пусть Настька подождет, он достанет. Яков Васильич потом жалел, что все пятьдесят не запросил… Крепко князя Настька взяла! Теперь вроде бы сорок тысяч есть, и после Рождества свадьбу сыграем. Сбежнев ее в свое имение заберет. И будет наша Настька княгиней!

– Ну, дай бог… – пробормотал Илья, отворачиваясь. На его счастье, сани тронулись с места, и Кузьма, крепко обняв обеими руками футляр с гитарой, заснул снова.


Луна упала за купола церкви. Последний серый луч пробился в окно Большого дома, скользнул по роялю, задрожал на паркете. Яков Васильевич зажег свечу, и рыжие блики, отразившись от полированной поверхности стола, легли на лицо Марьи Васильевны. Она молча отодвинулась в тень. Яков Васильевич искоса взглянул на сестру. Чуть погодя негромко сказал:

– Может, чаю выпьешь? На кухне Дормидонтовна гоношит.

– Скажи ей, чтобы спать шла. Не хочется.

Яков Васильев подошел к столу. Поколебавшись, положил ладонь на руку сестры.

– Ну, будет уже, Машка. С самой Пречистенки ревешь. Что ты, ей-богу…

– Да замолчи ты! – с сердцем отмахнулась Марья Васильевна, сбрасывая руку брата и доставая огромный носовой платок. – Я думала – не увидимся с ним больше. А вот сподобил господь…

– Да ты же давно забыла…

– Дурак ты, Яшка. Такое не забудешь.

Тишина. Яков Васильевич, нахмурившись, барабанил пальцами по столу. Луна зашла, и дымчатый луч, тянущийся по полу, растаял. За стеной, на кухне, смолк гром посуды и приглушенные чертыханья: кухарка Дормидонтовна ушла спать. В углу дивана дремала, сжавшись в комочек, Настя. Ее прическа совсем рассыпалась, и черные волосы свешивались на пол.

– Девку заездили совсем, – всхлипнув в последний раз, Марья Васильевна сердито посмотрела на брата. – Чуть живая приехала, из саней, как мертвая, вывалилась…

– Ничего. Не барыня небось.

– Скоро барыней станет.

– Вот тогда и выспится, – Яков Васильевич прошелся по комнате, замер у окна. – Спроси у нее завтра: долго еще князь со свадьбой тянуть будет?

– Это не он, а ты тянешь. Он еще на Покров собирался.

– Ну да! Ее на Покров выдать, а на рождественских кто будет «Петушки» петь? Стешка твоя, что ли? Хватит реветь, иди спать. Завтра забудешь про все.


Наутро по Москве пролетела новость: после долгой болезни, на семьдесят шестом году жизни, в своей постели в семейном доме на Пречистенке умер старый граф Воронин. Отпевание и панихида прошли в храме Успения в Кремле, церковь была полна народу, гроб утопал в белых розах и хризантемах. В стоящей на улице толпе вспоминали о вечере с цыганами в доме Ворониных накануне, уверенно говорили, что на этой самой гулянке старик-граф и довел себя до смерти.

«Виданное ли дело, православные, – назвать к себе полон дом цыган и с ними «Барыню» отплясывать! Уж в свои-то годы и успокоиться бы мог! Молодой-то был – куды-ы-ы! Вся Москва от него дрожала! Говорили, что чуть было на цыганке не женился, да отец не дал, проклясть погрозился».

«Уж будто прямо и «Барыню» плясал?»

«А то нет? Цыгане из Грузину него были, всю ночь гуляли, пели, скакали, как черти, под утро только и упороли. Они его и укатали».

«Царствие ему небесное…»

«И земля пухом… Хороший барин был. Хоть и непутевый».

Глава 5

По Живодерке мела метель. Поземка с воем носилась по тротуару, белыми страшными столбами взметалась у заборов, у кирпичных ворот церкви Великомученика Георгия. Редкие фонари не горели: ночь была лунной, и, по мнению городской управы, освещения в таком случае не полагалось. Но мутное пятно месяца то и дело пропадало за косматыми клочьями туч. Снег валил густо, как перья из вспоротой перины. На улице не было ни души, и лишь одна мохнатая лошаденка, нагнув голову, тащила по Живодерке широкие извозчичьи сани. Извозчик, весь заметенный снегом, изредка вытягивал лошадь кнутом, оборачиваясь к седокам, ныл:

– Добавить бы надо, барышни… Виданное ли дело, непогодь какая… Дороги в двух шагах не видать… Скотина сутра не поена…

– Обойдешься! – ответствовал из саней голос Стешки. – Тебе итак двоегривенный дают за сущий пустяк. Совесть поимей, бородатая морда! Ну как, Настька? Не лучше тебе?

– Да ты не волнуйся… – хрипло сказала Настя, не открывая глаз. На ее ресницах комьями лежал снег. Стешка закричала на извозчика:

– Да живее ты, домовой! Не видишь – худо человеку!

Сегодня праздновали крестины у богатых цыган-кофарей Федоровых, живущих в Петровском парке. Федоровы, среди цыган больше известные как Баличи[24] (глава семейства одно время торговал поросятами), пригласили к себе всю семью Якова Васильева. Отказ приравнялся бы к кровному оскорблению, и васильевский хор с самого утра в полном составе тронулся к Баличам. Крестины были великолепными, стол – роскошным, много пили, ели, плясали. И все было бы чудесно, но ближе к вечеру Настя вдруг почувствовала жар. Сначала она пыталась держаться, но уже через час Марья Васильевна заметила ее бледность и усталый вид. В тот же миг Настя была извлечена из-за стола, закутана в шубу и уложена в извозчичьи сани. «Домой сей же минут! Не хватало еще в горячке свалиться! Стешка, поезжай с ней, дай вина горячего с медом и спать уложи!» Настя не спорила: ей в самом деле было плохо.

– Допрыгалась, чертова кукла! – бурчала Стешка, загораживая сестру от ветра. – Долазилась, дурища, по сугробам, доигралась в снежки бог знает с кем… Ты бы еще, как этот черт таборный, голяком по снегу пробежалась! Мы, слава богу, цыгане порядочные, нагишом по двору не шлендраем! Вот, не дай бог, захвораешь – что тогда?

Настя вдруг открыла глаза. Нетерпеливым жестом велела Стешке замолчать, прислушалась, затеребила извозчика за край армяка:

– Эй, милый… Останови!

– Одна – «живей», другая – «останови»… – забурчал извозчик, придерживая лошадь. – Вы уж договоритесь промеж себя, барышни, а то у меня скотина с утра…

– Помолчи! – с досадой перебила Настя, приподнимаясь в санях и вглядываясь в темноту Живодерского переулка. Стешка тоже вытянула шею:

– Что там?

– Погляди-ка… Не Воронин катит?

– Он. Его лошади, – уверенно сказала Стешка, вглядываясь в летящую по переулку пару каурых. Подумав, хихикнула: – Куда это граф на ночь глядя от Зинки? Об это время он не оттуда, а туда…

Топот копыт, свист полозьев, кучерское «Поберегись!»… Снег веером брызнул из-под саней, извозчичья лошаденка шарахнулась, и Стешка, не удержавшись на ногах, с воплем повалилась на дно саней:

– Да чтоб тебе пусто было! Держи лошадь, вахлак, смерти нашей хочешь? Настька, ты живая? Эй, Настька, Настька! Куда ты?! – Стешка вскочила на ноги, но было поздно: Настя выпрыгнула из саней и побежала вниз по Живодерскому переулку.

В узком переулке – кромешная тьма. В низеньких, скрытых заснеженными деревьями домах – ни одного огня. Изредка взлаивают собаки, свистит ветер, пурга бьет в лицо. Стешка, надвинув до самого носа ковровую шаль, догнала Настю, уцепилась за локоть:

– С ума сошла! Куда ты?

– А ты что, не слышала еще? – Голос отворачивающейся от ветра Насти звучал глухо. – Воронин женится… Все наши знают, вчера отец с тетей Машей весь вечер говорили…

– На нашей Зинке? – недоверчиво спросила Стешка.

– Если бы… На генерала Вишневецкого дочке. Вчера помолвку объявили. Воронину же дела поправлять надо, от Аполлона Георгиевича долгов на полмиллиона осталось. Кто их выплатит? А у Вишневецких дочь одна, генерал за ней триста тысяч дает, да дом доходный, да имение под Богородском… Я думала, ты знаешь!

– Ну дела… – озадаченно протянула Стешка, вглядываясь в конец переулка, где уже виднелся дом Зины Хрустальной. – Ты смотри, у нее во всех комнатах свет горит! Ой, Настька… Ну тебя, пойдем домой, а? У тебя же жар, дура, пойдем! Женится, венчается, причащается – нам какое дело? Нам эта Зинка и не родня даже, это она врет, что ее мать Якову Васильичу племянница, я точно знаю, что нет. Пойдем домой, а…

– Отстань! – Настя побежала к дому.

Крики, доносящиеся оттуда, становились все отчетливее. Уже можно было разобрать голос – вопила горничная Зины, рябая Фенька:

– Ой, господи, ой, Богородица Пречистая, ой, маменька… Да отоприте же, Зинаида Лексеевна, отоприте, душенька, не стращайте меня! Зинаида Лексевна, я за будошником, ей-богу, побегу-у-у…

Ворота были распахнуты настежь, снег еще не замел широкие полосы, оставленные полозьями саней графа. Синели натоптанные следы. На снегу валялись вещи – платья, ротонды, салопы, шубы, шали. Среди них на четвереньках, путаясь в юбке, ползала Фенька. Она бестолково пыталась сгрести одежду в кучу, затем бросала ее, кидалась к крыльцу и барабанила в дверь:

– Зинаида Лексевна, отворите! Отворите, Зинаида Лексевна! Ой, что ж это делается, православные, поможьте-е-е…

Настя промчалась через двор, наступая на шали и платья, взлетела на крыльцо, встряхнула Феньку за плечи:

– Чего кричишь?

– Ой, Настасья Яковлевна! – изумилась горничная. – Откудыть вы?

– Что случилось, дура?!

Фенька мешком повалилась в снег и завыла:

– Ой, беда-а-а-а… Ой, граф Иван Аполлоныч нас с барыней бросили-и-и… Ой, и чево ж нам, горемычным, теперя делати-и-и-и…

О помолвке графа Воронина Зина узнала вчера. Всю ночь она проплакала в подушку, утром выглядела ужасно, и Фенька целый день восстанавливала хозяйке цвет лица с помощью льда из погреба, сметаны и пудры. Вечером приехал Воронин. Зина приняла его в гостиной – затянутая в черное бархатное платье, бледная, замкнутая и похожая, по словам подглядывавшей в замочную скважину Феньки, «на каменный статуй». Самого объяснения Фенька не слышала: граф и Зина не повышали голоса. Через десять минут Воронин вышел было, но с полпути вернулся.

– Хотели Зинаиде Алексеевне ручку поцеловать, так они не далися, – спешила рассказать подробности Фенька. – Вырвалися, еще больше побелели и ти-и-ихо так что-то сказали. Я не слыхала чего, но их сиятельство весь зеленый сделались, из дома как ошпаренный выскочили да кучеру закричали: «Пошел, мерзавец!» Тот – по лошадям, и только их и видели. А Зинаида Алексеевна как ума лишились – ну шмотья в двери выбрасывать… «Не надо мне! – кричит. – Ничего от него не надо, пусть ей дарит, пусть ей все отдаст!» Я голосю, в ноги ей бухаюсь. Хоть шубу, кричу, соболью пожалейте, ведь большие деньги плочены… Куды там! Полетела и шуба, и две ротонды лисьих, и салоп черно-бурый… Слава царице небесной, до золотишка не добралась…