– Я же… не совсем противная тебе? Любишь меня? Хоть на полушку? Или просто потешиться захотелось?

– А тебе, что ли, не захотелось? – снова начал злиться Илья. – С мужем житья нету, так ты к первому, кто подвернулся! Не случись я – приказчика бы себе завела иль офицера! Что – вру, что ли? – Он осекся, увидев, что Лиза улыбается сквозь бегущие по лицу слезы.

– Аино болтай, коли язык даден! – с коротким смешком выговорила она. – Я-то все равно правду знаю, меня и не язвит…

– Какую правду?! – рявкнул окончательно сбитый с толку Илья.

– Ту самую. Ты не веришь, а я-то знаю. Мне без тебя больше жизни нет, люблю тебя. Вот и все. Не бойся, тебе это ничего стоить не будет. Даже если не придешь больше ни разу – все равно люблю тебя.

Илья молчал. Чуть погодя потянулся к Лизе, смущенно поцеловал выпроставшееся из-под рубашки круглое плечо.

– Это, Лизка, не любовь… Не знаю я, что это… но все равно спасибо. Ты на меня тоже не сердись.

– И в мыслях не было! – она обняла его.

Илья опустил голову ей на грудь, в теплую, сладко пахнущую мятой ямку. Почувствовал, как теплая рука гладит его волосы. Незаметно уснул.

Уже поутру, в темноте, заспанная Катька провела его по коридорам и клетям спящего дома, открыла дверь на улицу.

– Иди уже, кобель заулошный… Да смотри, приходи снова! Грешно бедную женщину тиранить!

– Тир… Чего?

– Тиранить, да! Значит – душу мотать без стыда, без совести! – Катька прошла с ним через двор, толкнула створку ворот, вслед за Ильей вышла в пустой переулок. – Ты, Илюха, того… взаправду пожалей ее. Ей с Иван Архипычем не мед-житье. Вот со мной бы он хорошо жил, крест на том поцелую, а с этой голубицей иерусалимской…

Илья промолчал. Не глядя сунул Катьке гривенник (та спокойно сунула его в рукав кацавейки), сквозь зубы пообещал заглянуть на днях и, ежась от утреннего мороза, зашагал вниз по Старомонетному переулку.

Зайдя во двор Макарьевны, Илья вдруг подумал: куда деваться, если хозяйка заперла, как обычно, дом на ночь? Варька, конечно, встает с петухами, но даже до петухов еще больше часа. Что же – промерзать во дворе, как псу на цепи? Без всякой надежды он толкнул дверь, и та неожиданно подалась. Облегченно вздохнув, Илья шагнул внутрь, в темные сени. Осторожно, боясь ненароком своротить что-нибудь в потемках, сделал несколько шагов… и вдруг замер, чувствуя, что совсем рядом кто-то есть.

– Илья… – послышался чуть слышный шепот.

Так и есть – Варька.

– Ну что?

– Это ты? Дэвлалэ… Ты… где был-то?

Он молчал.

– Слышишь ты меня? Где был целую ночь?

– Слышу. – Илья благодарил кромешную темноту в сенях. – Не твое дело.

Короткий вздох – и тишина. Илья чувствовал, что сестра стоит в двух шагах, слышал ее дыхание. Молчал. Скулы горели. И даже когда чуть слышно скрипнула и закрылась за Варькой дверь в горницу, он не почувствовал облегчения. Постояв с минуту, шагнул в угол, на ощупь нашел бочку с водой, черпнул наугад и, захлебываясь, тянул студеную, с кусками льда воду до тех пор, пока не провалился горький, мешающий вздохнуть ком в горле.

Глава 9

После Рождества ударили морозы, да такие, что старые цыгане всерьез уверяли – грядет конец света. По утрам застывала вода в ведрах и рукомойниках, стекла домов прочно затянуло ледяными узорами, мостовая промерзла так, что копыта лошадей цокали по ней, как в летний день по раскаленным камням. Дни стояли ясные и солнечные, но на улицах было пусто: москвичи предпочитали отсиживаться дома, у теплых печей. Даже цыгане не отваживались выбираться на Конную площадь. Только Кузьма продолжал геройски носиться по Тишинке – до тех пор, пока не отморозил себе нос и уши. Варька оттирала мальчишке пострадавшие места гусиным салом, Митро хватался за ремень, а сам Кузьма охал и клялся всеми святыми, что ноги его больше не будет на Тишинке – только бы нос не отвалился. К счастью, нос остался на месте.

В один из морозных вечеров в дверь Большого дома постучали. Марья Васильевна, Стешка и Митро, игравшие за столом в лото, удивленно переглянулись.

– Кого в такой мороз несет? – пожал плечами Митро. – Стешка, открой.

Стешка с неохотой отложила мешочек с потертыми бочонками, закуталась в шаль и побежала в сени. Через минуту оттуда послышался ее радостный голос:

– Ах вы, мои дорогие, мои золотые, бралиянтовые! Владислав Чеславыч, Никита Аркадьич! Проходите, дорогие, рады вам! Что это за демон печальный с вами? И вы, чаворалэ, заджяньте!

– Скубенты… – улыбнулась Марья Васильевна. Отодвинула карточку лото, поправила волосы и скомандовала выскочившей на стук младшей дочери: – Аленка, ступай, вели Дормидонтовне самовар гоношить.

Девчонка, блеснув зубами, кинулась в кухню. Митро сгреб в мешок бочонки лото вместе с карточками и зашарил ногой под столом в поисках снятых сапог. Обуться он не успел: из передней грянуло оглушительным басом:

– Здра-а-авствуйте, девы юные и непорочные-е-е!!!

Марья Васильевна рассмеялась:

– Вот ведь глотка луженая… В хор бы хоть одного такого. Эй, Никита Аркадьич! Сделай милость, умерь голосок! Стекла вылетят!

«Скубенты» уже входили в комнату. За ними протиснулись синие от холода Илья и Кузьма. Они наспех поздоровались со всеми и кинулись к печи.

– Мир дому сему-у-у! – снова загудел Рыбников, входя в двери и, по обыкновению, стукаясь лбом о притолоку. Студенту последнего курса консерваторского училища было всего двадцать, но из-за гигантского роста, необъятных кулаков и «стенобитного», по выражению Кузьмы, баса он казался настоящим атаманом Кудеяром. Ходил Никита Аркадьич в одном и том же старом, сером, расползающемся на швах сюртуке (зимой к нему добавлялась еще и куцая шинелька), всегда был голоден, никогда не имел денег и не знал, что такое печаль. Цыгане, к которым Рыбников захаживал запросто, прозвали его Медведь-гора.

Из-за плеча Медведь-горы выглядывал Заволоцкий – тонкий голубоглазый мальчик со светлыми, нежно пушащимися над губой усиками. Поляк из Кракова, Заволоцкий заканчивал курс фортепьяно у самого маэстро Донатти, но средств на оплату учебы хронически не хватало. В Краков к отцу, судебному следователю, шли слезные письма, в ответ на которые иногда приходило несколько ассигнаций, но гораздо чаще – такие же слезные жалобы на отвратительное положение дел и нерегулярную выплату жалованья. Кроме Владислава, в семье было семеро детей, и надежда русского фортепьянного искусства вынуждена была бегать по урокам за пять рублей в месяц. Немногим лучше дела обстояли у Рыбникова, который иногда пел в хоре церкви Великомученика Георгия и ссужал друга деньгами. Когда же наступали черные дни полного безденежья, приятели садились сочинять драматическое воззвание к матери Рыбникова – попадье-вдовице – в Тамбовскую губернию. Попадья была уверена, что единственное чадо учится в Москве в семинарии, и исправно высылала деньги, на которые двое друзей-студентов жили безбедно в течение целой недели.

Видимо, в этот раз тамбовская попадья оказалась особенно щедра: Рыбников потрясал пакетами с пряниками и конфетами.

– Вот, фараоново племя, гуляем! Заволоцкий, где ты там? Доставай сердешную!

Бутылка зеленого стекла была преподнесена Марье Васильевне с поясным поклоном:

– Не извольте отказать, сударыня! Этого года наливочка, от матушки.

– Вот угодил, дорогой мой! – обрадовалась Марья Васильевна. – Эй, Алена, Стешка, кто-нибудь там! Бегите за Глашей, за тетей Таней. Вот рады будут! Да вы садитесь, молодцы, сейчас все девки наши сбегутся!

«Молодцы» устроились на диване, растирая красные, замерзшие руки. Их окружили молодые цыгане:

– Что-то давно вас видать не было, Никита Аркадьич. К маменьке ездили?

– В ниверситете-то все слава богу?

– А вы нам «Кольцо души-девицы» споете? С фигурой наверху? Сейчас гитару принесу!

– Отстаньте, ироды, – басовито хохотал Рыбников, – хоть согреться дайте! Вот этих (энергичный кивок в сторону Ильи и Кузьмы) в трактире встретили, так, черти египтянские, даже выпить не дали. «К нам, к нам, у нас есть…» А Заволоцкий опять стих сочинил! Всю ночь свечку жег, для Настасьи Яковлевны лично…

– Никита… Перестань сейчас же, как не стыдно… Митро, не слушай его!

Третий гость пока не сказал ни слова. Сидя в уголке дивана, он с интересом поглядывал на цыган. Его черные, блестящие глаза из-под густых бровей не улыбались. Худое, нервное, очень смуглое лицо было бы привлекательным, если бы не мрачная мина «печального демона», как выразилась Стешка. Он так же, как и Рыбников с Заволоцким, был бедно одет, и черный потрепанный сюртук был основательно протерт на локтях.

– Никита Аркадьич! – Стешка затеребила Рыбникова за рукав. – А что это с вами за господин? Как звать-величать-то?

– Ах я, башка осиновая! – спохватился Рыбников и вскочил так стремительно, что чуть не опрокинул диван со всеми сидящими на нем. – От холода последнее воспитание выстудило, право слово! Марья Васильевна, Митро, барышни, рекомендую – Иван Николаевич Немиров, наш добрый приятель.

Немиров без улыбки встал, раскланялся.

– Тоже скубент, стало быть? – уточнила Марья Васильевна.

– Ну, что вы – гораздо хуже, – со скорбным видом заметил Рыбников. – Ваня Немиров – художник. Тьма таланта и грош дохода.

– Никита, прекрати, – нахмурился Немиров, и сразу стало заметно, что он очень молод – не больше двадцати.

– А нам это без вниманья, – улыбнулась Марья Васильевна. – У нас любой гость мил да дорог. К самовару прошу, господа ненаглядные.

– Митро, а что же Настасья Яковлевна? – улучив минуту, спросил Рыбников. – Все еще нездорова?

– Плоха, Никита Аркадьич, плоха, – неохотно отозвался Митро. – Не выходит.

– Вот жалость! – огорчился студент. – А я ведь специально притащил этого князя Тьмы, – небрежно кивнул он в сторону Немирова. – Ему, видишь ли, нужна модель из народа. Лавры Крамского не дают покоя, а рисовать кабацких девчонок ему уже прискучило, да и капризны эти этуали сверх меры… Неужто совсем худо?

– Говорю – не выходит. Вот разве что к вам спустится? Стешка, сбегай, покличь.

– Без толку, – поморщилась Стешка. – Не пойдет.

– Иди, иди.

Стешка убежала.

– Про Сбежнева ничего не слышно? – еще тише спросил Рыбников.

– Не слышно, – глухо сказал Митро. – И слава богу. Пропади он пропадом.

Прошло больше месяца, но все цыгане помнили скандал, потрясший дом в тот вечер, когда пропала Настя. От Насти так и не смогли добиться ни слова: она свалилась в сильнейшей лихорадке и всю ночь прометалась в жару. У ее постели сидели Марья Васильевна и зареванная Стешка: Яков Васильев уехал с хором в ресторан.

А наутро грянула еще одна новость. Принес ее Кузьма, который примчался с Сухаревки, ворвался в залу Большого дома прямо в облепленных снегом валенках и дурным голосом завопил, что князь Сбежнев уехал из Москвы. Тут же сбежались цыгане, комната потонула в воплях, проклятиях и вопросах, Кузьму чуть не разорвали на части. Митро, дубася кулаком по столу, орал, что убьет проклятого мальчишку, если тот выдумал хоть слово. Кузьма бил себя в грудь и клялся всеми родственниками и святыми, что не врет. На Якова Васильева было страшно смотреть. Через несколько минут он вместе с сестрой мчался на извозчике на Дмитровку.

Увы, все подтвердилось. Особняк в переулке был заперт, цыган встретил сонный дворник, объявивший, что барин уехал ночью по срочному делу, куда – не сказал и велел не ждать. На осторожный вопрос Якова Васильева, не приходила ли вчера к барину молодая цыганка, дворник заявил, что никаких таких цыганок он здесь не видал и, даст бог, не увидит до конца дней своих. В молчании брат и сестра вернулись на Живодерку.

В течение недели в Большом доме проходили заседания заинтересованных лиц. Предположения высказывались различные, но все они сводились к одному: барин одумался и пожалел отдавать сорок тысяч за хоровую цыганку. В конце концов это вынужден был признать даже Митро, до последнего защищавший князя. Марья Васильевна тоже все никак не могла поверить в вероломство Сбежнева и даже предприняла отчаянную поездку на Ордынку, к капитану Толчанинову. Но и Толчанинов, и маленький Никита Строганов были изумлены не меньше цыган и ничего вразумительного по поводу исчезновения своего друга сказать не могли. В качестве последнего средства Митро битых два часа угощал водкой в трактире дворника из переулка, но тот даже во хмелю был тверд и непреклонен: барин уехал невесть куда, цыганки в особняке не было, а он – человек маленький и господские причуды разбирать не нанимался.

Стало очевидным, что внести ясность в происходящее может только Настя. Жар ее быстро прошел, но с постели она не вставала. Целыми днями лежала, отвернувшись к стене и закрыв глаза – непричесанная, неодетая, почерневшая. Цыгане ходили на цыпочках. Каждый, вошедший в Большой дом, едва поздоровавшись, спрашивал: как Настя? Марья Васильевна только разводила руками. Стешка не вылезала из Настиной комнаты. Стараясь расшевелить больную, она рассказывала той московские новости, напевала романсы, делилась сплетнями. Настя слушала ее молча, не открывая глаз. Если и разжимала губы, то лишь для того, чтобы попросить: «Уйди, ради бога». Стешка спускалась в залу и ревела в кольце цыган: