Настя отчаянно замахала руками на цыган, и стало тихо. Заволоцкий, запинаясь, прочел:

Пусть эта глубь – безмолвная,

Пусть эта даль – туманная,

Сегодня нитью тонкою связала нас судьба!

Твои глаза бездонные, слова твои обманные

И эти песни звонкие…

Заволоцкий запнулся, виновато пожал плечами. Цыгане все как один подались к нему, чувствуя – рождается что-то небывалое. Настя сжала ладони, как на молитве. Рыбников сморщился, словно от сильнейшей боли, застонал:

– Ну давай же, Владька! Давай, сукин сын! Сущий пустяк остался! «Твои глаза бездонные, слова твои обманные и эти песни звонкие…»

– Свели меня с ума… – вдруг раздалось с пола.

Тишина. Чье-то тихое «ах…».

– Не подойдет так? – хрипло спросил Илья.

Вокруг молчали. Илья видел два десятка ошеломленных взглядов, буравящих его. Еще месяц назад он сквозь землю бы провалился от такого внимания к своей персоне. А сейчас видел лишь черные, лихорадочно блестящие глаза Насти. Впервые за вечер она повернулась к нему.

– Ура! Браво! – грянул Рыбников. – Недурно пущено! Илья, да ты, оказывается, тоже поэт!

– «Судьба – с ума»… Довольно слабая рифма, – нахмурился Заволоцкий, но профессиональная критика утонула в радостном гаме.

Вся компания кинулась к роялю, но Митро с грохотом захлопнул крышку и, перекрыв своим басом взрыв возмущенных голосов, заорал, что романс должен пойти только под гитару, а петь должен только Илья.

– Настька! Ну скажи ты им, скажи сама! Кто лучше Смоляко споет?

– Никто, – хрипло сказала Настя, глядя в темное окно. – Илья… окажи милость.

За мерзлыми стеклами летел снег. Красные язычки свечей дрожали, отражаясь на крышке рояля. Где-то в глубине дома мерно тикали часы. Перебивая их, чуть слышно всхлипывала гитара Митро. Негромко, вполсилы звучал голос Ильи:

Не нужно ничего – ни слов, ни сожалений,

Былого никогда нам больше не вернуть,

Но хочется хоть раз, на несколько мгновений

В речную глубину без страха заглянуть.

Пусть эта глубь – безмолвная,

Пусть эта даль – туманная,

Сегодня нитью тонкою связала нас судьба.

Твои глаза бездонные, слова твои обманные

И эти песни звонкие свели меня сума…

Если бы это пение услышал Яков Васильев, Илья вылетел бы из хора в тот же день. Не хватало дыхания, голос срывался, пересохшие губы дрожали. Он пел, глядя поверх голов цыган в синее, покрытое ледяной росписью окно, словно со стороны слыша собственный голос. Впервые за полгода, проведенные в хоре, он видел, ясно видел то, о чем пел. Стояла перед глазами черная речная гладь, подернутая седым туманом, мутным пятном светился огонь на дальнем берегу. Даже холодную прибрежную сырость Илья ощущал всей кожей, и молчание воды, и лунный обманчивый свет, и бездонную, стылую глубину реки. И стояло перед глазами бледное лицо с двумя черными ямами глаз. Настя… Настя… Настя… Почему, за что? Что он сделал, чем обидел ее? За что…

Гитара смолкла. В комнате повисла тишина. Илья стоял, глядя в пол. Больше всего хотелось повернуться и выйти вон.

– М-да-а-а… – нарушил тишину задумчивый голос Рыбникова. – Это, пожалуй, будет посильнее «Невечерней»… Как вы думаете, Настасья Яковлевна… Настасья Яковлевна?!

Илья вскинул голову. И успел заметить лишь мелькнувший подол черного Настиного платья. Закрыв лицо руками, она молча метнулась прочь из комнаты. Хлопнула дверь. Стешка, ахнув, вскочила было, но нахмурившийся Митро поймал ее за рукав:

– Сиди, дурища…

– Мы ее расстроили, – огорченно сказал Заволоцкий. – Не нужно было разводить эту вселенскую печаль, она еще нездорова…

– Нет, брат, тут другое, – Рыбников ожесточенно поскреб в затылке. – Да-а-а уж… Ну что ж, Илья, давай еще раз? Репетнем? Что-то ты, душа моя, петухов пускать начал.

– Не буду, – процедил сквозь зубы Илья. И, не замечая обиженного взгляда студента, ушел на диван. Там присел рядом с художником, про которого в пылу сочинительства все забыли.

Немиров, за весь вечер не проронивший ни слова, торопливо чиркал сточенным карандашом по бумаге. Илью он даже не заметил. Тот осторожно поднял с пола упавший листок бумаги. Усмехнулся, рассмотрев собственную физиономию с тем самым выражением на ней, которое Яков Васильев называл «всю родню похоронил». Получилось очень похоже. Заинтересовавшись, Илья глянул через плечо Немирова.

Даже в небрежном, сделанном на скорую руку наброске легко узнавались Настины черты. Фигура, одежда были изображены легкими торопливыми линиями – художнику явно не хотелось задерживаться на них. Зато, казалось, половину листа заполняли огромные, широко раскрытые глаза. Черные глаза Насти, полные слез. Художник захватил тот момент, когда она, стоя у рояля и сжав ладони, слушала новорожденный романс. Илья в тот миг не смел и взглянуть на нее. «Твои глаза бездонные, слова твои обманные…» – снова вспомнилось ему. Сглотнув вставший в горле ком, он хрипло сказал:

– Хорошо вышло…

– Ты находишь? – рассеянно отозвался Немиров, стирая пальцем какой-то ему одному заметный недостаток на рисунке. – Редкой красоты девушка, мой друг… Несомненно, в ее лице есть что-то библейское… Что с ней? Она, кажется, страдает от любви? С нее нужно писать Агарь в пустыне… Наверное, я буду просить ее позировать.

– А это куда денете? – кивнул Илья на рисунок.

Студент, опустив карандаш, изумленно взглянул на него. Усмехнулся краем губ. Илья отвел глаза. Понизив голос, попросил:

– Продайте, барин. Вам на что, вы еще нарисуете… Сколько хотите?

– Изволь, – Немиров протянул ему набросок. – Возьми в подарок. А ты, я вижу, всерьез…

– Чепуха! – оборвал его Илья, поспешно пряча за пазуху рисунок. Чувствуя, что художник улыбается, быстро встал и вышел из комнаты.

В сенях было темным-темно. На ощупь перебирая сваленные на лавке полушубки и кожухи, Илья никак не мог найти свой. Вытащив один, растерянно повертел его в руках, пожал плечами. Пошел с кожухом в кухню, всю залитую луной.

Тусклые лучи просеивались сквозь искрящуюся ледяную роспись окон. Свет полосами лежал на полу, высвечивая каждую соринку. От окна тянулась длинная тень, и Илья замер на пороге, узнав Настю. Она стояла у окна, кутаясь в шаль. Водила пальцем по серебристым оконным узорам. Лунный свет дрожал на ее волосах. Она не слышала, как вошел Илья, и продолжала что-то рассматривать сквозь черный, оттаявший кружок на стекле. Илья сделал шаг, другой. Старая половица скрипнула под каблуком. Настя резко повернулась. На ее лицо упала тень, но Илья успел заметить – она плачет.

– Ты?.. – хрипло спросила она. Невольным движением подняла руку к лицу.

– Я, – Илья отвернулся. Ждал – думал, Настя кинется прочь, убежит, как недавно… Но она не шевелилась. Глядя себе под ноги, Илья чувствовал ее испытующий взгляд. Что сказать? И нужно ли говорить что-то? «Как хочется хоть раз, на несколько мгновений…» Наконец он тихо выговорил: – Ты не плачь. Он, Сбежнев… может, еще вернется.

Молчание. Илья поднял голову. И вздрогнул, увидев кривую, неестественную усмешку на лице Насти. Она беззвучно смеялась, а лицо ее морщилось, словно от боли. По щекам бежали слезы. Испугавшись, не лишилась ли девушка ума, Илья шагнул было к ней, но Настя отпрянула.

– Знала, что дурак… – сдавленно сказала она, – но что сволочь такая!..

И, не договорив, выбежала в сени. Дробный, удаляющийся перестук каблуков. Хлопнувшая наверху дверь. Тишина.

Илья постоял немного у окна, прижавшись лбом к ледяному стеклу. Затем медленно вытащил из-за пазухи свернутый набросок Немирова. Не глядя, изорвал его, сунул обрывки в печь, натянул на одно плечо чужой кожух и, споткнувшись на пороге, вышел из кухни.

Глава 10

По ночной Живодерке гуляла февральская метель. Белые смерчи поднимались выше заборов, снег летел косыми полосами. Низкие домики замело до самых окон. Время перевалило за полночь, и обитатели улочки давно спали. Горело лишь маленькое окно в домике Макарьевны.

На кухне за столом сидели Варька, Кузьма и хозяйка дома. Свеча, вставленная в горлышко старой бутылки из-под мадеры, отбрасывала на лица цыган шевелящиеся тени. Насупленная Макарьевна пыталась вязать носок. Кузьма вертел в пальцах ржавый гвоздь, смотрел в пол. Варька всхлипывала, вытирая глаза полотенцем. Никто не утешал ее. За печью трещал сверчок. Ветер визжал и бросался на оконные рамы.

– Не знаю я, что с ним… Ничего не пойму… На дворе ночь-полночь, метель, а его где носит? Ушел, ни слова не сказал. И так вторую неделю уже!

– Будет он докладываться, как же! – проворчала Макарьевна, подцепляя спицей упавшую петлю. – Что он у тебя – подлеток сопливый? Двадцать лет парню, дело известное. Кралю себе завел, только и всего.

– Да?! – вскинулась Варька. – Если так, я в церковь пойду и сто свечек Богородице воткну! На здоровье, пусть бегает!

– Так что ж ты маешься?

– А то! – Варька смолкла. Шумно высморкалась в полотенце, уткнулась подбородком в кулаки. Свеча треснула, уронив каплю воска. По стене метнулся сполох света. – Злой, как черт, ходит. Разговаривать совсем разучился. Целыми днями сидит, молчит, в стену смотрит. Даже гитару не мучит. Даже на Конную не идет! Второго дня Конаковы приходили, звали, так отказался. А чуть вечер – за ворота, и нет его всю ночь. И вчера тоже под утро явился! У меня уже терпеж лопнул, сунулась к нему, спрашиваю: «Где ты был?» В «Молдавии», говорит, с цыганами сидел. Да какая «Молдавия», когда трезвый, как архиерей! Врет, и сам видит и знает, что я вижу, а все равно врет. Сроду у нас такого не было!

– А чего ж ты хочешь? – удивилась Макарьевна. – Чтоб он тебе про свою кралю со всех сторон обсказал? Ты – девка, тебе ни слышать, ни думать про такое не годится. А его дело холостое, пусть гуляет. На то и молодость дана. Вот когда я еще у покойника-батюшки в Устюгах жила…

– Может, мне знать и не годится, – с горечью отозвалась Варька, – только что это за краля, после которой человек с единственной сестрой разговаривать не хочет? Какая от нее радость? Ей-богу, лучше бы женился.

– Жени-и-ился… – усмехнулась Макарьевна. – Уж с этим хомутом успеется, не беспокойся. Тебе-то что за радость с невесткой грызться?

– Нет, я бы не грызлась, – Варька вздохнула. – У них бы дети пошли, и я бы с ними хоть возилась…

– У, куда! Еще со своими навозишься.

– Ай, чепуха… Кузьма! А ты что молчишь? С тобой разговариваю!

– А что я? – Кузьма выронил гвоздь, захлопал глазами. – Что я-то? Я же совсем ничего не знаю!

– А мог бы и знать, – Варька придвинулась к нему. – Макарьевна правду говорит, я – девка, сестра, мне он не скажет, а тебе… Друзья же вы! Неужто ни словом не обмолвился? Где его нелегкая по ночам носит?

– И понятья никакого нету… – поежился Кузьма.

Варька недоверчиво сощурилась.

– Что – и не спрашивал ты ни разу?

– Я еще жить хочу, – Кузьма нагнулся, отыскивая на полу гвоздь. – Илюха и раньше не сахарный был, а теперь совсем… И не вяжись ко мне с этим, сто раз говорил! Всю плешь уже проела…

– Нету у тебя плеши.

– Нет, так скоро будет от такой жизни, – Кузьма отвернулся, умолк.

Макарьевна сердито взмахнула вязанием. Варька, приблизив к свече мокрое от слез лицо, задумалась.

Внезапно Кузьма поднял голову.

– Стучат, кажись.

– Взаправду? – Макарьевна отложила спицы, повернулась к двери. – Да нет, парень, послышалось. Ветер это.

– Стучат, – упрямо повторил Кузьма.

Теперь прислушались все трое. Сквозь визг ветра донеслись удары. Варька и Кузьма одновременно вскочили.

– Явился, что ли? – растерянно пробормотала Варька.

– Рано, – заявил Кузьма. – Наверное, из Большого дома кто-то. Варька, живо нос вытри, сейчас петь побежим.

– Боже святый, хоть льда, что ли, приложить… – Варька кинулась в сени.

Макарьевна, прихватив на всякий случай кочергу от печи, отправилась открывать. Кузьма пошел за ней.

Дверь в сенях сотрясалась от ударов ветра. Стук больше не слышался. Макарьевна с трудом отодвинула щеколду, настороженно спросила:

– Кого черти среди ночи несут?

– Макарьевна, я это… Пусти, ради бога… – послышался глухой голос. – Уморилась стучать.

У порога по колено в сугробе стояла заметенная снегом фигура. Макарьевна прищурилась, заслоняясь ладонью от ветра. Недоуменно сказала:

– Прости, милая, не признаю. Ты чья будешь-то?

– Ольга… – вдруг тихо сказал Кузьма за ее спиной. – Дэвлалэ… Ольга, ты?

– Это я, чаворо. Впустите… пожалуйста.

– Господи Иисусе, святые угодники! – всполошилась Макарьевна. – Да заходи! Заходи живее, дура! Откуда ты? Откуда? Что стряслось? Кузьма, неси освещение!

Кузьма метнулся в кухню, вернулся со свечой. Неровный свет упал на темное, исхудавшее лицо пришедшей. Это была молодая цыганка, закутанная до самых глаз в серую, грубую шаль. Поймав испуганный взгляд Макарьевны, она усмехнулась углом посинелых губ. Знаком приказала Кузьме опустить свечу, и пятно света упало на ее огромный живот.