В разговор вмешалась Елизавета.

— Не хотите ли сыграть одного из слуг, Джон? — мило спросила она.

Не дожидаясь ответа покрасневшего Джона, она ласково закутала его в грубый плащ слуги и увела. Он обернулся к отцу с немым вопросом в глазах, и тот кивнул, разрешая ему остаться и сыграть, а затем тепло посмотрел на меня.

— Видишь, как получается, Мег, — сказал он. — Давным-давно я обещал архиепископу присмотреть за Джоном Клементом. И не нарушу своего слова. Он пережил много утрат. А страдания иногда оставляют на сердце человека рубцы. Такого человека нельзя торопить, нужно иметь терпение и уверенность, что нет таких скрытых глубин, куда ты не готов заглянуть. Но ты мудрая девушка. Я уверен, ты поймешь, что…

Он посмотрел на меня чуть дольше, чем было необходимо. Я не поняла точно, что он имеет в виду, хотя его мягкое лицо напомнило мне терпение, которым он победил ересь Уилла Ропера. Я решила — отец хочет предупредить меня.

— Мы хорошо поговорили сегодня. — Я замаскировала обиду дипломатичной улыбкой. Отец, тонкий знаток всяких скрытых глубин, хоть много лет назад и вел тайно переговоры с Джоном Клементом об условиях, на которых тот может взять меня в жены, ничем не выдал, что у него на уме. — Я обрадовалась, увидев его после такой долгой разлуки. Услышав все, что он мне сказал.

Мне понравилось, как отец еще пристальнее посмотрел на меня. Мне показалось, в его взгляде крылся вопрос. Я выдержала этот взгляд. Он первым отвел глаза.

— Ну и хорошо, — как-то неуверенно ответил он и вернулся к гостям.

Оставшуюся часть вечера я почти не обращала внимания на аплодисменты, шумные клоунские проделки, пышность, смех, а следила только за настороженными взглядами. Взглядами Джона Клемента, не смотревшего ни на меня, ни на Елизавету, ни на отца. Взглядами Елизаветы, которая всматривалась в меня и Джона Клемента с каким-то непонятным выражением. Взглядам и отца, нет-нет да останавливавшимися в задумчивости на Джоне Клементе. И конечно, долгими, внимательными, серьезными взглядами мастера Ганса на всех нас. Его пристальный взгляд схватывал наружность и душу одновременно. Когда я ловила его на своих руках, елозивших по коленям, мне становилось неловко. Но скорее всего, решила я с облегчением, художник просто прикидывает, как лучше нас написать.

Джон Клемент пробыл недолго. Как только закончилось представление и костюмы снова упрятали в сундуки, а слуги накрыли ужин и собрались уходить, он подошел к отцу. Я незаметно придвинулась к ним поближе, желая послушать, однако вмешиваться в разговор не хотела. Но отец подозвал меня.

— Джон говорит, ему нужно ехать, — тепло, но явно прощаясь, произнес он. — Как хорошо, что он нашел время навестить нас, вернувшись в Лондон. Мы будем ждать его, не правда ли, Мег? — Он помолчал и еще раз бросил на Джона взгляд, значение которого я не поняла, а потом прибавил: — Если у него будет время навестить нас после столь долгой отлучки. Когда его изберут в медицинский колледж.

Я проводила Джона до дверей и помогла надеть плащ. В полутьме, где нас никто не видел, я осмелилась поднять глаза и встретила его взгляд. Он тоже в первый раз за долгие часы посмотрел на меня с нежностью и любовью, о которых можно только мечтать, и еще с каким-то облегчением.

— Видишь, Мег, — ободряюще сказал он, берясь за дверную ручку. — Я оказался прав. Нужно лишь немного обождать. Доктор Батс говорит, меня изберут весной. Это только кажется долго, но скоро все кончится. И тогда все у нас будет хорошо. — Второй рукой он обнял меня на прощание за талию. — Я напишу. — Он открыл дверь и впустил ночной ветер. — И приеду. Скоро. Обещаю.

И он торопливо зашагал по дорожке черного сада к воде, оставив меня, ну прямо как дуру-служанку, в смущении и надежде, что теперь-то начнется счастливая жизнь.


Когда я вернулась, ко мне тихонько подошла Елизавета и сбоку заглянула мне в глаза.

— Мастер Ганс весь вечер смотрел на тебя как овца. — Она звонко засмеялась, что хорошо умела делать. — По-моему, ты одержала победу.

Вероятно, я смутилась. Одно из ее язвительных замечаний, которые Елизавете так удавались, когда речь шла о других. Но, по счастью, сейчас мастер Ганс не смотрел на меня как овца. Он сидел за столом, сияя от теплого внимания отца, которое, как и во всех прочих, вселяло в него уверенность и располагало. Гольбейн положил на стол миниатюрную копию портрета Эразма, предназначенную для архиепископа Уорема, и ответный набросок старого рельефного лица архиепископа. Его следовало передать Эразму в Базель. Он явно был доволен, что за первые две недели в Англии смог выполнить это поручение (впрочем, Уорем, один из близких отцу епископов, был добрая душа, да в любом случае отдарить Эразма было почти de rigueur[2]). Теперь он увлеченно, с акцентом обсуждал, как писать нашу семью. Мне стало ясно — Гольбейн хороший торговец. Речь шла уже о двух картинах — портрете отца (картину можно послать гуманистам в Европу) и групповом портрете, который, собственно, изначально и планировался. Еще он показал отцу свою готовую работу «Noli те tangere», где целомудренный Христос отстраняется от страстной Марии Магдалины. Я заметила — она не оставила отца равнодушным и могла стать предметом еще одной легкой для художника сделки. Я тихонько села рядом.

— В Мантуе я видел фреску, — говорил Гольбейн, настолько поглощенный своим замыслом, что, иллюстрируя его, начал передвигать на столе солонки и ножи. — Она не выходит у меня из головы. Герцог и его большая любовь — жена, — не отворачивая головы от зрителей, искоса смотрят друг на друга… они в середине… вокруг семья… кто-то слева наклонился вперед, слушает… — Он довольно замолчал, явно ожидая похвалы за хорошую мысль. — А в центре прямо на зрителя, — художник громко рассмеялся, — смотрит карлик герцога!

Я оторопела. Наступило молчание. Мы смотрели на отца, ожидая его реакции. Он немного помолчал. Затем его лицо расплылось, и он открыто, по-детски рассмеялся — щедрая поддержка, которую все так в нем любили.

— Шут в центре семьи! Чудесная мысль! — простонал он, и мы вдруг поняли, что отец отвлекся от всех придворных тревог, а ведь раньше и не осознавали напряжения в его лице. Все облегченно засмеялись, нас сблизили взаимопонимание и нежная, возвышающая любовь. — Давайте посмотрим, как это можно устроить. — Он все еще озорно усмехался, а в голове уже роились мысли. — Генрих! — подозвал он толстяка простофилю. Тот вышел из тени. — Как видите, мы имеем собственного короля шутов, — сказал он мастеру Гансу.

Вдруг меня словно осенило: я увидела в рыжеволосом любимце отца, Генрихе Паттинсоне, карикатуру на золотого короля Генриха с его крупными чертами лица и подумала, не потому ли отец держит его, а если так, то ведь это якобы простодушное замечание весьма дерзко (а может быть, мастер Ганс с самого начала планировал поместить в центр нашей семьи шута Генриха?).

Не успев опомниться, мы сидели и стояли так, как нас весьма умело рассадил и расставил мастер Ганс, все уже продумавший. Генрих Паттинсон, как всегда, с застывшим, тупым, ошалевшим взглядом прямо напротив художника. Отец и его дочь Маргарита Ропер искоса смотрят друг на друга (я поразилась, как быстро Гольбейн понял, кого больше всех любит Мор). Я стояла рядом с Елизаветой, склонившись над дедом и шепча ему что-то на ухо. Все остальные сгруппировались вокруг нас или наблюдали за моделями со стороны. В суматохе Елизавета вдруг прошептала:

— А где Джон Клемент?

— Уехал, — ответила я ей тоже шепотом.

— Как, не попрощавшись? — громко воскликнула она и резко развернулась ко мне, нарушив композицию.

Мастер Ганс посмотрел на нас, одними глазами попросив не выходить из образа.

— Ему нужно было ехать, — пробормотала я, замерев в неудобном положении и глядя на старые, обтянутые бархатом колени деда.

— Не двигайтесь! — прикрикнул Гольбейн.

Елизавета взглянула на него и тихо сказала.

— Простите, мастер Ганс. Боюсь, я неважно себя чувствую. Думаю, мне лучше пойти к себе.

Очень бледная, она вышла из зала, а за ней после минутной нерешительности двинулся, подпрыгивая, кадык ее мужа.

Вроде теперь можно расходиться. Но отец быстро заполнил паузу. Он пришел в такое восхищение от воображения Гольбейна, что не мог позволить композиции распасться. Гольбейн и Мор были счастливы, что им так быстро удалось найти взаимопонимание. Картина начинала приобретать конкретные очертания, и они постоянно смеялись и переглядывались.

— Джон, — улыбаясь, позвал отец (зная, что в комнате несколько Джонов и все готовы подняться), — встань на место Елизаветы.

Мы разошлись только после того, как Гольбейн, словно фокусник достав из кожаного мешка кусочек мела и грифельную доску, закончил молниеносный набросок. Изображение совершенной семьи гуманиста уже необычно, но кроме того, художник, подобно новому учению, откроет новую эпоху в искусстве. Будущий портрет будет так непохож на неподвижные старые изображения благочестивых покровителей живописцев в образе святых. Богачи до сих пор любили украшать ими свои часовни. Мы долго сидели тем вечером, пока, наконец, отец, сказав в оправдание, что должен еще написать несколько деловых писем, не отправился в Новый Корпус. Всем показалось, словно вместе с ним из комнаты вышел свет. Все вспомнили, как устали, и отправились спать.

Поздно ночью, лежа в постели (я не могла уснуть от возбуждения, сердце билось при воспоминании о событиях дня и от планов на совместное будущее с Джоном), я услышала, как Елизавету в ее комнате тошнит, бряцанье ночного горшка и гнусавое бормотание Уильяма. Я не могла разобрать слов, но в его тоне слышались утешительные нотки и нервозность, вполне подходящие для будущего отца. До меня дошло, в чем причина ее внезапного недомогания.

Глава 5

— Елизавета, — прошептала я. — Елизавета, с гобой все в порядке?

Было еще темно, около четырех часов утра, но отец уже давно осторожно прошел по коридору к ранним трудам и молитве в Новый Корпус. Скоро дом начнет просыпаться. Я лежала под теплым одеялом, натянув его на замерзший нос. Я проснулась несколько часов назад в холодной, поскрипывающей тишине и решила помечтать о своей тайной радости и тихой любви. Но из комнаты Елизаветы опять раздались ужасные звуки. Я набросила на плечи шаль, выскользнула в коридор, тихонько постучала в дверь и спросила, могу ли чем-то помочь. У меня ведь были лекарства и кое-какие знания. Она не ответила. Я вздрогнула, услышав, как внизу разводят огонь. Может, она меня не слышала? Я с облегчением вздохнула.

Но тут дверь бесшумно раскрылась и в щель просунулась голова — правда, не Елизаветы, а Уильяма. Взъерошенный, осунувшийся, с глазами краснее обычного: он явно не выспался.

— Мег, — сказал он с хорошо воспитанной сдержанностью, но без особой благодарности. — Чем я могу тебе помочь?

— Мне показалось, — ответила я, — мне показалось, я слышала… кому-то плохо. Я подумала, может быть, Елизавете нужна помощь.

Он улыбнулся. Наверное, его лицо так устроено, но мне показалось, от него дохнуло высокомерием.

— Все в полном порядке. — Он старался говорить терпеливо. — Тебе не о чем беспокоиться. Возвращайся в постель…

Только что не добавил презрительно: «Будь паинькой».

— О, — выдавила я, пытаясь догадаться по его лицу, что случилось, и понимая, что он ничего мне не скажет. — Ладно, если вам что-нибудь понадобится… У меня есть лекарства…

— Спасибо, — закругляясь, сказал он. — Если нам что-нибудь понадобится, мы непременно обратимся к тебе. Не мерзни здесь.

И очень тихо закрыл перед моим носом дверь.

Елизавета не вышла к завтраку. Уильям вместе с остальными отправился по темноте в деревню на семичасовую мессу без нее. Он не дал никаких объяснений. Этим утром, надев стихарь, прислуживал отец. Когда началась служба — Kyrie[3], каждения, «Gloria in excelsis»[4], — он прошел за священником к алтарю. Молясь в семейной капелле (две колонны стояли еще закрытыми, но скоро на камне выгравируют эмблему отца), я украдкой взглянула на Уильяма. Волосы он аккуратно зачесал назад, и, кроме незначительной красноты вокруг глаз, по лицу его, как обычно, ничего нельзя было понять. Даже когда зазвонили колокола, в тяжелом воздухе зажгли свечи и факелы и священник поднял над головой святыню — потир с сошедшими на землю Телом и Кровью Христовой, который простолюдины считали магическим талисманом, способным исцелять болезни и возвращать зрение, и лица всех исполнились радостной надежды, Уильям, преклоняя колени, лишь, как обычно, слегка ухмыльнулся. Холодная рыба, подумала я, даже не очень стараясь притворяться, будто люблю его.