А какие надежды кружили ему голову! Но три года назад все планеты сошлись в созвездии Рыб и наступила эра хаоса и разрушения. Это случилось, когда Магдалина не вылезала из его мастерской, с готовностью драпируя свои обнаженные формы каким-нибудь клочком бархата или шелка для позирования. Когда было достаточно работы и он мог объяснить, зачем содержит натурщицу. Когда он просто не мог справиться со всеми заказами. Когда иллюстрировал Новый Завет в переводе Лютера на немецкий, который издавали Адам Петри и Томас Вольф, а от последнего, самого обаятельного в Базеле человека, озорного невысокого блондина с огромными зубами, сверкающими глазами и темным родимым пятном на щеке, помимо ухмылок и благодарности за то, что художник его лучшее издание сделал еще удачнее, Гольбейн получил и дополнительные деньги. На них он накупил Магдалине платьев, и еще осталось Эльсбет на хозяйство. Что ж, по крайней мере он выполнил хорошие работы.
Гольбейн толком не читал раньше Новый Завет (латынь он знал не очень хорошо; за это его особенно высмеивал кружок гуманистов, собиравшийся у издателя Иоганна Фробена). И он рисовал на пределе. Он впервые мог передать божественную правду, действительно, как он теперь знал, заключенную в Библии, не прибегая к помощи священников или проповедников, рассказывавших ему, как они ее понимают. Он почувствовал себя просвеченным, очистившимся, преображенным правдой.
Когда начались беспорядки, Ганс Гольбейн благоденствовал дольше остальных — он работал над заказом на фрески для ратуши. Но бюргеры испугались смелых рисунков, выполненных им для последней стены, — лицемерные, хотя и почтенные иудеи отшатываются от Христа, который, указывая на блудницу, предупреждает их: «Кто из вас без греха, первый брось в нее камень». И лицемерные, хотя и почтенные, бюргеры разорвали с ним контракт. Они предпочли голые стены сомнениям в их искренности. И деньги кончились.
Последней соломинкой оставались гравюры к «Пляске Смерти». Сорок одна[5]. Они потребовали от него полной отдачи. Он начал работать над ними после смерти отца. Это была единственная возможность сказать правду о дне сегодняшнем, как он ее понимал, на материале, выбранном им самим, без всяких патронов. Два года труда. В отличных гравюрах по дереву он и резчик Ганс Лютцельбергер безжалостно высмеяли все слабости и прегрешения нынешних испорченных священников и их одураченных последователей — влиятельных и благочестивых. Все они в момент встречи со Смертью оказываются тщеславными мошенниками. Коронующий императора и размахивающий лицемерной буллой папа окружен демонами. Смерть приходит к судье, берущему взятку у богача, на что скорбно смотрит бедняк. Смерть приходит к монаху: монах всегда должен быть готов к смерти, но он, прихватив свой толстый кошель, пытается удрать от нее. Никто бы не издал его гравюры. Курия испугалась. Эразм уговаривал их не выпускать огненные памфлеты, и они — слишком поздно — прислушались к его совету. А прошлым летом Ганс Лютцельбергер умер. Банкротом. Кредиторы как вороны слетелись на его добро. Печатные формы «Пляски Смерти» захватил лионский издатель, запер их на складе, и Ганс Гольбейн не получил за них ни гроша.
— Уезжайте, — флегматично посоветовал Эразм. — Устройте себе Wanderjahr[6]. Поезжайте где потише, где нет всех этих беспорядков. Научитесь чему-нибудь новому, найдите новых благодетелей. Пусть из ваших работ уйдет душевная боль.
Только что после трех лет пребывания в Лувене ученый вернулся в Базель — еще относительно цивилизованный и свободомыслящий город. Лувен стал для него пугающе католическим. Но он начинал опасаться, что Базель бросится в другую крайность. Эразм всегда путешествовал. Хотя ведь он знаменит. Для него везде открыты двери, и каждая сторона упрашивала его остаться и поддержать ее религию или политику. Он легко соглашался.
Ганс Гольбейн перебил старого голландца, не дав договорить его любимую максиму (проживай каждый день так, как будто он твой последний; учись так, как будто собираешься жить вечно), и резко спросил:
— Как же я поеду? И куда?
Дорога Ганса Гольбейна не пугала. Они с Прози перебрались в Базель еще молодыми, когда их отец обанкротился в Аугсбурге, а дядя Зигмунд, старый скряга, затребовал тридцать четыре жалких флорина. Ганс смело брался за все заказы — писал фрески и декорировал часовни, чего он толком никогда раньше не делал и, конечно, не имел большого опыта. Но справился. Ему поверили. А выслушивать похвалы всегда приятно. Все до единого клиенты оставались довольны его работой. Инструменты убирались в небольшой ящик, и он был готов ко всему. Изучая картины южан, он побывал в Италии, Франции — и ничего, вернулся живым и здоровым. Ему нужен лишь практический совет.
— Поезжайте к Эгидию в Антверпен, — не раздумывая сказал Эразм. — Он познакомит вас с Квентином Массисом, который когда-то писал нас обоих. Квентин — талантливый человек, он сумеет помочь. Или к Мору в Лондон. Он выведет вас на заказчиков. В Англии пруд пруди богатых.
Ганс Гольбейн взял деньги, одолженные ему Эразмом, и, не опечалившись ни на секунду, попрощался с Эльсбет, детьми, вонью дубильной мастерской. Эльсбет опять беременна, но она, несомненно, справится. У нее есть дело, оно ее поддержит, а деньги он заработает и перешлет ей. Он немного стыдился своего чувства к более молодой и красивой женщине и хотел сбежать от неприятной правды о своей непорядочности и не видеть все время в глазах Эльсбет обреченность и укор. Он отправился в путь — ехал на повозке, шел пешком, медленно. Питер Гиллес (Ганс Гольбейн отказывался называть его Эгидием) не очень-то помог ему в Антверпене. Но художнику повезло — он сумел быстро получить легкий заказ у архиепископа Уорема. Несомненно, судьба вела его прямо в Лондон. Все случилось так, как и говорил Эразм. Может быть, на лондонских улицах холодно и слякотно, зато спокойно и у людей много денег. О Магдалине он вспомнил за несколько месяцев всего пару раз.
И сейчас, глядя на столь не похожую на нее английскую девушку, он смутился, почувствовав захлестнувшую его волну липких воспоминаний. Длинноносая Мег Джиггз, чьи темно-синие глаза на бледном лице светились умом, слегка наклонилась вперед, пытаясь увлечь его беседой и явно думая, как доступнее объясниться с этим иностранцем, медленно понимавшим ее язык, а с латынью вообще почти незнакомым.
— Вы не считаете, — говорила Мег медленно, четко и серьезно, то и дело механически откидывая спутавшиеся локоны черных волос, выбивающиеся из-под чепца (Гольбейн решил, что она не считает себя красавицей, а ведь могла бы быть неотразимой, если бы хоть чуть-чуть постаралась), — тщеславием… заказывать такие портреты?
За обедом Николас Кратцер, состоявший в Англии на должности астронома, сразу предупредил его, возбужденно прошептав на ухо по-немецки: «Они заведут с вами беседы о философии. Но ради Бога, не пускайтесь ни в какие серьезные разговоры. Прежде нам с вами нужно как следует поговорить — я должен объяснить вам, в чем тут дело. Здесь все не так, как кажется. Любое неосторожное слово может навлечь на вас неприятности». Его слова звучали угрожающе, но Ганс Гольбейн, обезоруженный серьезностью в лице и голосе Мег Джиггз, когда она задала ему свой не девичий вопрос, забыл об опасности и просто рассмеялся.
— Я серьезно, — обиделась девушка и покраснела, отчего лицо ее смягчилось и она похорошела, чего, вероятно, не осознавала. — Мой вопрос не такой уж глупый. — Мег еще больше покраснела и заговорила быстрее и четче. — Ведь призывал Фома Кемпийский отречься от мира и не гордиться своей красотой и совершенствами. «К сему устреми свое намерение, молитву свою, все свое желание, чтобы тебе совлечь с себя всякую собственность, и обнаженному от всего последовать за обнаженным Иисусом, умереть для себя и для Меня жить вечно. Тогда исчезнут все пустые мечтания, все нечестивое смущение мысли, всякое излишнее попечение»[7], — процитировала она. — Вот что я имела в виду. А если это так, то, согласитесь, портрет свидетельствует о тщеславии, граничащем с кощунством, разве нет?
Она замолчала, немного запыхавшись, и вызывающе посмотрела на него. Ганс Гольбейн никогда не видел женщин, которые смотрели бы на него с таким вызовом и вместе с тем без кокетства, он также не встречался с женщинами, читавшими «О подражании Христу». Она бросала вызов его разуму, а не телу. Но Эразм рассказывал ему о домашней школе Мора. Наверное, такими становятся все женщины, изучающие латинский, греческий и риторику. Он уже давно перестал смеяться, положил свой серебряный карандаш и уважительно кивнул. Однако на губах его еще играла улыбка.
— Вы похожи на молодую элегантную знатную даму, — сказал он. Ему понравилось ее упорство, он снова почувствовал себя дома, вспомнил разговоры в печатне Фробена, которых ему теперь так не хватало. — Но, вижу, у вас ум богослова.
Она тряхнула головой, но скорее от нетерпения, чем в благодарность за комплимент.
— Так что же вы думаете? — настаивала она.
Ганс Гольбейн удивился, но подумал все-таки о другом. Он вспомнил рисунки, сотни рисунков лиц, тел, которые они с Прози делали в мастерской отца. Это не приносило денег, надо было просто набить руку, ведь тогда портретное сходство еще не считалось искусством, лишь ремеслом. Еще он вспомнил своего очаровательного дядю Ганса, который провел несколько лет в Венеции и вернулся увлеченный новым гуманистическим учением и новыми идеями о превосходстве реалистической манеры письма, позволяющей видеть в человеке внутреннюю правду — Бога в каждом человеческом лице. Дядя Ганс овладел южным стилем и сделал дома целое состояние. Он писал портреты самых разных людей — от папы до богатейшего аугсбургского купца Якоба Фуггера. Молодой Ганс Гольбейн равнялся на него. Но начинающий художник помнил также — новые люди отрицают живопись. Несколько лет назад Прози вообще прекратил писать, потому что, как он часто говорил в своей непререкаемой манере, стуча кулаком по столу в кабаке и раздражая всех окружающих, не собирается, дескать, больше писать «идольские» лица святых для церквей. А когда Прози публично обвинил весь клир в суеверии, его арестовали и заставили принести покаяние. Вот тут он по-настоящему разозлился, и не он один. Художники друг за другом бросали кисти ради очищения церкви. По крайней мере так они утверждали. Но Гансу некогда было обо всем этом думать. Зря шумел тогда в кабаке раскрасневшийся Прози. Зря под одобрительные возгласы дружков-бездельников грубо ругал священников. Это Прози-то, толком даже не умевший добывать заказы, всегда сидевший на мели и на всю жизнь обидевшийся на отца за то, что тот помогал ему как младшему, более слабому сыну! И он-то теперь кричал на каждом углу, будто искусство — всего-навсего идолопоклонничество. Ганс считал всех бывших художников, отрекшихся от искусства якобы во имя чистоты религии, обычными неудачниками, не умевшими находить заказы, — они просто оправдывали свою несостоятельность.
— Я думаю, — медленно, серьезно сказал он, подыскивая слова и размышляя, как лучше ответить на вопрос странной английской девушки, — я думаю, Эразм был прав, когда заказал свой портрет, вставил его в раму и продал. Мне выпала честь выполнить его изображение. Я не думаю, что правильно отрекаться от мира, если Бог поместил нас сюда. Наше присутствие здесь есть часть Его священного замысла. В человеческом лице можно увидеть Бога. И если Бог радуется своему творению, красоте и талантам людей, которыми Он населил землю, то почему же нам этого не делать?
Он сам слегка смутился неожиданному красноречию. Но вместе с тем был рад. Когда она несколько раз медленно, одобрительно кивнула и задумалась, он почувствовал, словно ему вручили награду. И он рассказал ей о знакомстве с Эразмом, как писал его. Три портрета за последние десять лет. «Если я так хорош, пожалуй, мне следует жениться», — усмехнулся Эразм, увидев свое лестное изображение. Мег улыбнулась, закинув голову, и ему понравилась, как заблестели ее глаза. Ему также показалось, что, пожалуй, она в состоянии понять, как могут увлечь форма и цвет, увлечь до забвения времени и голода, что она в состоянии понять его страсть, его любовь к Богу.
— Я бы очень хотела посмотреть ваши работы, — тихо произнесла она.
Этого оказалось достаточно, чтобы он бросился в угол комнаты, где в куче валялись его блокноты, проиллюстрированные им книги, и принес ей то, чем гордился больше всего. Перебирая кипу, он заметил, что его руки слегка дрожат, и удивился. Наверху лежали копии трех портретов Магдалины. Первым лежала не Мадонна Якоба Майера, а давняя картина, где она изображала Венеру с нежным взглядом, мягкой, привлекательной улыбкой и как бы зазывала зрителя с полотна. Был и портрет, в котором он мстил, работая над образом Мадонны в те тяжелые вечера. Здесь она тоже улыбалась, но на сей раз жестко. Тоже протягивала руку, но словно просила денег. Он посмотрел на картон, и на него впервые не нахлынули прежние чувства. Гальбейн чувствовал, что за ним наблюдают, и с беспокойством думал, как отреагирует Мег Джиггз. Она же если и уловила эмоциональный смысл работы, то ничем не дала этого понять. Ее взгляд задержался на Деве Милосердия.
"Роковой портрет" отзывы
Отзывы читателей о книге "Роковой портрет". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Роковой портрет" друзьям в соцсетях.