— Как вы красиво ее нарисовали, — нейтрально сказала она. Но в композиции заключалось смелое новаторство, гуманистический замысел: не столько Дева, сколько Младенец Иисус благословлял и оберегал семью своей пухлой вытянутой ручкой, и это привлекло ее внимание. — Мне нравится композиция, — одобрительно прибавила она.
Ее привели в восхищение богатые красно-алые тона оконных переплетов и ног и итальянский колорит неба, которому племянник научился у дяди Ганса: яркий небесно-голубой цвет, прославляющий земную жизнь, на фоне которого выписаны залитые солнцем ветви и дубовые листья.
И только когда она потянулась к следующей работе, крошечной копии картины Христа в могиле, ему стало не по себе, правда, по более прозаическим причинам. Когда она с восхищением и одновременно ужасом рассматривала уже начавшее разлагаться тело с открытыми мертвыми глазами в невероятно тесном пространстве гроба, посиневшее лицо, рану от копья, Ганс Гольбейн вспомнил Кратцера, предупреждавшего его о том, что нельзя увлекаться философскими разговорами с этими людьми и делиться с ними своими нетрадиционными представлениями о вере. А эта картина, шокировавшая даже самых свободомыслящих гуманистов, не просто говорила, а кричала о реформистских убеждениях автора, о том, что религию нужно освободить ото всего, кроме личных взаимоотношений Христа и человека, что нужно забыть так долго стоявшую между ними церковь. Это было так ясно — ведь на картине изображен не Бог, а Человек. Гольбейн судорожно потянулся к папке, намереваясь ее захлопнуть, но рука Мег помешала ему. Поглощенная созерцанием, она даже не заметила, как близко находится его рука. Он замер и так испугался собственной дерзости, что чуть не коснулся ее. Затем отдернул руку, словно обжегшись. Она перевела на него глаза, не понимая его смущения.
— Вы удивительный художник, мастер Ганс, — тепло сказала она. — Я не думала, что вы такой мастер.
Если она и заметила, что он взмок и тяжело дышит, то, вероятно, восприняла это как реакцию на комплимент, говорил себе Гольбейн. Он смущенно улыбнулся и, когда ее рука отодвинулась, снова потянулся к папке. Ему стало жарко от страха, когда он припомнил, какие работы хранил в ней, вытеснив их из памяти. Следующей оказалась одна из гравюр «Пляски Смерти». Там же должна лежать и его гравюра для фронтисписа Нового Завета Лютера (Элевтерия, «Свободного», как называли брата Мартина, когда он еще состоял членом гуманистического братства). Опасно, если Моры узнают о его взаимоотношениях с ним.
Он протянул руку — причем даже в состоянии, близком к панике, заметил, какие у нее длинные тонкие пальцы, заметил также, что от одного этого его сердце забилось сильнее, — и все-таки захлопнул папку.
— О, я не могу посмотреть остальное? — Она улыбнулась ему, и на щеках образовались ямочки.
— В другой раз. — Он выдавил простодушную улыбку и как можно тверже указал на треногу. — А сейчас за работу.
Он удивился, когда позвали к обеду. Утро пролетело, а он успел сделать всего несколько линий. Ганс Гольбейн дал пройти Мег Джиггз и, когда они шли к залу, увидел в тени Николаса Кратцера. Тот смотрел на него с сардонической улыбкой на скуластом лице. Мег поднялась по лестнице длинными мальчишескими шагами («Я должна привести себя в порядок», — улыбнулась она ему через плечо), а Кратцер схватил его за локоть.
— Вы погибли, — заявил он.
Ганс Гольбейн покачал головой и опустил глаза. Кратцер ему нравился, он был почти уверен, что они станут друзьями, коли оба жили в этом доме. Но были детали, которые ему не хотелось рассказывать. Как-то странно выглядел художник, писавший парадный портрет и плененный такой недосягаемой для него женщиной. Он не хотел казаться идиотом.
— Нет, — твердо сказал он, не глядя на Кратцера. — Я просто делаю свою работу.
Перерыв ночью весь свой сундучок с лекарствами, я так и не нашла мятное масло.
Зато нашла предлог написать Джону Клементу — просьба купить мне кое-что на Баклерсбери-стрит, ради прошлого. В ответ он точно пошлет мне подарок. Какое-то время я размышляла, стоит ли рассказать ему о разговоре с госпожой Алисой об отце, и в конце концов решила этого не делать. Я не хотела, чтобы он думал, будто я сомневаюсь в его вере в отца. А затем с головой ушла в исписанные и разложенные на столе листы бумаги. Я старалась писать как можно изящнее, подробно отчитывалась о работе над портретом и прочем — хотя и не обо всем, — о работах мастера Ганса, о том, что он рассказывал о своем отце, о том, как ему трудно писать моего отца, о бесконечном имбирном чае, о трех беременностях, о том, как этим утром после сеанса у мастера Ганса мы гуляли с молодым Джоном и Анной Крисейкр по берегу и смотрели на волны, быстро исчезающие на гальке. Раньше, когда я брала их с собой на прогулки, они невинно лазали по деревьям и играли в салочки на лужайке, а теперь я вежливо отворачивалась, когда они обнимались. (Моя готовность вежливо и часто отворачиваться сделала меня тогда их любимой дуэньей.) Заканчивая письмо, я поняла — отворачиваться очень легко, но этого не написала, а просто улыбнулась. Меня радовало их учащенное дыхание, раскрасневшиеся щеки, горящие, прикованные друг к другу глаза; я чувствовала, как сама становлюсь таким же счастливым ребенком. Несмотря на все свои усилия, я все равно высматривала в каждой лодке, плывущей в нашу сторону из Лондона, длинноногого и элегантного Джона Клемента, съежившегося от ветра, с небесно-голубыми глазами, томительно прикованными ко мне, и вода с каждой минутой все больше сближала нас.
Но даже блаженно предаваясь розовым грезам, которые каждый влюбленный считает уникальными, я думала, куда подевалась бутылочка с мятой. И когда дом погрузился в ночь, эта мысль смыла мою радость. Постепенно и все остальные тревоги, как пчелиный рой гудевшие в голове — на какое-то время я о них забыла, — стали громче и настойчивее, и глаза Джона Клемента, с любовью смотревшие на меня, растаяли в неприятных воспоминаниях о человеке в саду, о памфлетах отца, о картинах мастера Ганса.
Уснуть не получалось. В голове царила сумятица. Меня распирала нерастраченная энергия. Нужно что-то предпринять. И я спустилась вниз, подождала, пока мастер Николас ушел к себе в комнату с мастером Гансом, и послушала под дверью. Когда раздался звук открываемой бутылки, привезенной мастером Гансом, когда они чокнулись и засмеялись, я тихонько поднялась наверх и прошла в мастерскую. У меня из головы не выходило тело Христа. Я хотела посмотреть то, что он не пожелал мне показать.
Бросив всего лишь взгляд, я поняла, каким простодушием отличался этот человек. Я сразу увидела гравюру с размахивающим буллой папой в окружении демонов. А за ней лежал фронтиспис Нового Завета на немецком языке. Я не знала немецких слов, но как-то поняла, что должно значить «Das Newe Testament»[8]. И стояла дата — 1523 год. Значит, это перевод Лютера. У меня в глазах потемнело, и прошло некоторое время, прежде чем я заметила рисунки мастера Ганса на полях, изображавшие апостолов Петра и Павла. Они были прекрасны и казались таким же «делом дьявола», как и тирады Уилла Ропера поры его увлечения ересью. Но это вовсе не значило, что отец, если он, как я боялась, действительно стал непримиримым, смолчит, обнаружив рисунки его художника, выполненные до приезда в Челси.
С одной стороны, я бы с удовольствием поговорила с мастером Гансом о том, в какого Бога он верит. Я никогда серьезно не беседовала ни с одним из новых людей (поклонник Лютера Уилл Ропер не в счет — это был просто бунт славного глупого мальчишки), и мне хотелось самой услышать, на что похож Бог, если человек верит как еретики. Но с другой стороны, слава Богу, ни я, ни мастер Ганс не завели опасный разговор. Слишком страшно. Я захлопнула папку столь же быстро, как и Гольбейн сегодня утром.
Нельзя забывать о каре, постигшей немецких купцов из Стил-Ярда за провоз еретических книг в Лондон. Мастер Ганс играл с огнем. Буквально. Разумеется, он привез свои прежние работы, чтобы показать возможным патронам в надежде получить заказы. А значит, не имеет ни малейшего представления об опасности, которая нависнет над ним, если кто-нибудь увидит его рисунки. Если наш веселый художник с открытым лицом хочет выжить здесь в наступившие нелегкие времена, его нужно спасать от него самого.
Да, мне нравилась его грубоватая прямота, и все-таки я до конца не поняла, почему решилась ему помочь. Я убрала папку под стол и навалила сверху блокноты с набросками, чтобы никто без разрешения не сумел так просто во всем этом разобраться. Потом нашла череп, поставила его сверху, а на стол кинула какой-то отрез, прикрывший и папку, и блокноты, и череп. Затем без света, стараясь никому не попасться на глаза и избежать ненужных вопросов, я пошла наверх.
И только в комнате, когда мое сердце еще билось быстрее обычного, я вспомнила, что хотела взглянуть на портрет отца для отчета Джону. Но было слишком поздно. Зная то, что я знала, мне не стоило возвращаться в мастерскую.
— Странно, что вы не вышли сегодня ночью на шум, — сказал мастер Ганс.
Он продолжал меня рисовать и не сводил опухших глаз с наброска. Судя по всему, ночь с мастером Николасом оказалась долгой и, наверное, он даже не заметил, что его работы лежат под столом.
— Шум? — переспросила я.
— Ваша сестра упала с лестницы. — Он посмотрел на меня. — Может быть, выпила много жидкости. Это не очень хорошо, учитывая ее положение.
— Я ничего не слышала. — Мне стало не по себе. Должно быть, я слишком увлеклась письмом или заснула. — Вы имеете в виду Елизавету? Она не спустилась к завтраку.
Мастер Ганс кивнул. И вдруг меня осенило, куда делась несчастная мята. Необходимо ее вернуть. Я не сказала Елизавете, что болотная мята не просто вызывает выкидыш. Это опасный яд, который может привести к внутреннему кровотечению и погубить не только нерожденного ребенка, но и мать. Наверное, художник заметил мою тревогу и постарался меня ободрить.
— Она подвернула ногу, но я помог ей подняться в комнату. Я как раз шел от Кратцера. Она упала с самой верхней ступеньки. Но, думаю, все будет в порядке.
— Бедная Елизавета! — Я старалась говорить легко и естественно. Я действительно не слышала ни звука — вероятно, заснула. — Вы простите меня, мастер Ганс? Я бы хотела забежать к ней на пару минут, посмотреть, как она.
Она ничком спала на кровати, дыша столь же легко и естественно, как я пыталась говорить с мастером Гансом. Я не стала будить ее, но пошарила под кроватью. Она все-таки ее украла. Увидев, что бутылочка полная, я вздохнула с облегчением, запрятала ее обратно в сундучок, тщательно заперла его и забрала ключ.
— Все в порядке, мастер Ганс. — Я приняла позу для портрета.
Гольбейн нахмурился и не свернул с темы.
— Мне кажется, ее что-то беспокоит, если она ходит ночью по коридорам, — проговорил он как-то даже наставительно. — Я знаю, она замужем и скоро станет счастливой матерью, но подобное часто случается с женщинами, не желающими ребенка.
Для человека, так блаженно не подозревающего о собственной опасности, он был весьма чуток к другим. Я прониклась к нему еще большим уважением.
— Иногда сестрам трудно говорить с сестрами, братьям — с братьями. — Он засмеялся своим грудным смехом. — Например, моему брату ничего невозможно втолковать! Но вероятно, вам удастся с ней поговорить и образумить.
— Конечно, я поговорю с ней, когда проснется. — Я растаяла от его доброты. — Но она счастлива. Не стоит беспокоиться.
Мне хотелось только одного — чтобы он в это поверил.
Кухарка Мэри вернулась с рынка. Двое поварят выгружали коробы и корзины и относили продукты на кухню. Я увидела ее через стекло, когда мы с мастером Гансом покинули мастерскую. Вышедшая на слабое солнышко Елизавета подошла к кухарке. Мэри полезла в большую сумку, стоявшую возле нее на стуле, и достала оттуда два письма и бутылочку. Большими грубыми руками она всучила их Елизавете. Та взглянула на письма, затем пристально на бутылочку, взяла одно письмо и, прекрасно владея собой, медленно пошла в дом. Она прикрывала рукой глаза от солнца, но, тихо затворив входную дверь, все-таки заметила меня.
— Мэри кое-что привезла тебе из города. — Она опустила глаза и медленно направилась к лестнице.
Когда Елизавета повернулась ко мне спиной, я, выходя на крыльцо за письмом и щурясь от солнца, услышала сдавленное рыдание.
— Вам тоже любовное письмо, мисс Мег, — хрипло сказала Мэри. Она не отличалась тонким чувством юмора: для нее все письма были любовными. — И любовное зелье в придачу, как же иначе, — хмыкнула она.
В бутылочке было мятное масло. Забыв про все на свете, я схватила лежавшее рядом с ней письмо, свернула на главную дорожку сада и, едва сдерживаясь, только бы отойти от Мэри, вскрыла его.
"Роковой портрет" отзывы
Отзывы читателей о книге "Роковой портрет". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Роковой портрет" друзьям в соцсетях.