— Может, следовало положить сзади на полку лютни, — сказала госпожа Алиса, нарушив неловкое молчание. Я вздрогнула. В ее голосе звучало недовольство. Я решила, что она, растерявшись от чувств, навеянных картиной, хочет стряхнуть таинственность и вернуть нас на землю. Она не любила плыть по течению эмоций. Пожалуй, ее, как и отца, пугала их неуправляемость. — Отдайте же должное музыкальности сэра Томаса. — Она сухо засмеялась.
Отец посмотрел на нее, затем перехватил инициативу и тоже засмеялся, изо всех сил пытаясь разбить волшебство, под обаянием которого мы находились.
— Если уж писать музыкальные инструменты, почему бы не посадить госпожу Алису на стул? Она жаловалась, что у нее во время сеансов болели колени.
Мы громко рассмеялись.
— Я переделаю все, как вы хотите, — с готовностью откликнулся мастер Ганс.
Я решила, что Гольбейн потом просто допишет лютни и посадит госпожу Алису на стул. Мне и в голову не могло прийти, что он решит переделать все. Картина получилась прекрасной, а отец излишне придирчив. Мы снова замолчали и посмотрели на картину. Я ловила взгляд мастера Ганса. Но даже он замечтался, радуясь своей победе. Художник переводил глаза с одного внимательного лица на другое и тихонько кивал. Он видел, что все мы вспоминаем любовь, хотим вернуть ее, и понял — его картина произвела запланированный эффект.
Когда отец чуть позже извинился и, как всегда, направился в Новый Корпус, я пошла за ним, забыв про Джона и всех остальных, вдруг почувствовав прилив мужества. Сегодня ему придется поговорить со мной.
— Отец… — тихонько окликнула я его.
Он обернулся в темноте посреди колышущегося клевера, удивившись, что кто-то посмел за ним пойти.
— Мег? — тоже негромко, но приветливо отозвался он и подождал, пока я его нагоню.
Я уже давно хотела задать ему множество вопросов, но не осмеливалась. Десятки раз я мысленно беседовала с ним — о человеке в сторожке, о ереси, о политике, о кардинале Уолси, о короле и его влюбленностях, а также — откровенно — о Джоне. Мы не взялись за руки, но в свете звезд, отгоняя мошек, пошли рядом, и разговор получился искренним.
— Какое счастье, что мы все живы и Маргарита с нами, — начал он еле слышно, но торжественно, словно произносил молитву. — Какое счастье, что у тебя есть дар лечить людей.
— Как и у Джона Клемента, — пробормотала я, обрадовавшись и смутившись косвенной похвале и надеясь, что он заговорит о моем, наболевшем, но он умолк. Через несколько шагов я сделала еще одну неуверенную попытку. — У тебя такие талантливые друзья. Ведь картина мастера Ганса удивительна, правда?
Но он лишь вздохнул, как будто ему было неприятно это слышать.
— Я буду с тобой откровенен, Мег. Разумеется, я почитаю талант, как любой Божий дар, но некоторые нынешние таланты и гении только мутят воду. Их работы давят, оглушают, как громкий крик прямо в ухо, — доверительно произнес он. — Вот и картина Ганса Гольбейна. Я смотрел на нее и думал, пытается ли он увидеть мир так, как видят его друзья, или заталкивает им в глотку свое видение?
Отец смотрел не на меня, а в сухую, горячую землю. Я ступала твердо, не желая показать испуга. Я не ожидала, что он увидит такую угрозу в полотне, которое сам же заказал и которое, на мой взгляд, было предельно искренним.
Где-то глубоко, там, где сидело недоверие к отцу и подозрение в его усиливающейся жестокости, я встревожилась: мне захотелось защитить великого, чистого немца, осчастливленного тем, что его картина глубоко тронула нас. Но человек, шедший рядом со мной, говорил откровенно, как может говорить горячо любящий отец со своим ребенком, и я подавила беспокойство, только кивнув и что-то пробормотав, лишь бы он не замолчал и раскрылся. Так и случилось.
— Мои любимые мысли может разделить всякий, ведь они плод умственных усилий множества людей. — Отец будто говорил сам с собой. — Это как собор, чья красота создана трудом сотен мастеров, имена которых нам знать необязательно; как пение хора, где нет доминирующего голоса; как богатства гильдии, идущие на благо каждого ее члена.
Он опять вздохнул, несколько печально, будто дождик пролился на солнечный сад.
— Но, отец, ты горячо поддерживаешь талантливых людей. К тебе ездят все европейские ученые. Они делятся с тобой своими талантами. Ведь ты один из них и можешь оценить их. Они приезжают к тебе, мечтая быть рядом с твоим гением, — осторожно сказала я.
— Ну что ты, — ответил он, отмахнувшись от похвалы. — Какой я гений. Просто скромный юрист, чиновник. А сегодня все чаще и чаще ощущаю себя человеком прошлого. Я не могу не тосковать по тем временам, когда все трудились и люди, правившие миром, свято блюли волю Божью. — Он очень искренне посмотрел на меня. — Как бы это лучше объяснить тебе, Мег? Когда я был мальчишкой, в стране бушевала война и мы не чувствовали никакой уверенности ни в чем, не то что сейчас, в мире и изобилии. Но мы и сейчас ее не чувствуем. Когда я ребенком утром со свечой в руке шел в школу Святого Антония, Лондон казался мне ликом Божьим. Мужские и женские монастыри, гильдии, церкви! Город, где каждый — каждый мужчина, каждая женщина, каждый ребенок — знал свое место и свою роль. Жизнь — это любовь к Богу и творчество. Мы знали, сколько весит буханка хлеба, сколько стоит труд белошвейки, сколько денег нужно подать в церкви за усопших, сколько нужно учиться в гильдии канатчиков; мы знали Священное Писание, глубоко уважали старших, светскую и церковную власть. Это было частью нашей жизни, всего того, что Бог создал для нас. И даже если шла война, мы жили в мире с Богом. — Мы дошли до входа в Новый Корпус, он пошарил у себя на поясе ключи. Я что-то бормотала и кивала, радуясь, что он открылся мне, пытаясь продлить это мгновение. — А сейчас мир полон громких нестройных голосов: «Слушайте меня!», «Меня!», «Нет, меня!». Иногда это очень походит на анархию. Некоторые — истинное зло, заговорщики, столько раз пытавшиеся выбить престол из-под наших королей, или развращенные священники, мечтающие разодрать святую церковь. Лютер, Тиндел — тьма. Остальные — вовсе не зло, а обычные молодые люди, пользующиеся всеми возможностями нашего времени и не особо почитающие божественный священный порядок. Они думают, будто на него можно наплевать, и всеми силами пытаются привлечь к себе внимание. Таков молодой Гольбейн. Но в некоторых отношениях именно такие люди, как он, больше всего тревожат меня. Ведь если человек считает делом своей жизни вернуть ушедшую из мира гармонию, создать добродетельный союз человека с человеком и человека с Богом, изгнать тьму, то нельзя не осудить человека, открыто проклинающего все это, например Лютера. А что тебе Гольбейн?
— О, отец… — беспомощно ответила я.
Я не очень хорошо понимала, почему искренний, открытый Ганс Гольбейн так же опасен, как Мартин Лютер или Уильям Тиндел. Его стремления, воспитание совсем другие. С неожиданной нежностью я вспомнила, как почтительно отец относится к нашему деду, вот хотя бы сегодня. Глава семьи, суровый судья, человек старой закалки, державший в ежовых рукавицах своих детей, поровший их, избравший для них суровую школу жизни, всегда занимал почетные места в церкви и за столом. Любое его мнение почиталось, любое желание выполнялось и сегодня, когда он стал сморщенным больным стариком. Даже когда дед, как всегда, недовольно вертел в руках свою палку, отец делал все возможное, чтобы он ни в чем не нуждался. Я знала — отец воспитан далеко не в таких тепличных условиях, как мы. Его отдали кормилице еще до смерти матери и за хорошо выученные уроки не давали ни леденцов, ни марципанов. Зато пороли за нерадивость, и не легким павлиньим пером, которым он со смехом замахивался на нас, а настоящими розгами. Нас отец воспитывал совсем иначе, щедро награждая за неожиданные таланты, и это вроде бы свидетельствовало о его неприятии старых строгих порядков. Но вероятно, он чтил древность больше, чем я думала, чтил все, что не меняется с поколениями, потому что такова Божья воля. И эти-то глубоко укоренившиеся убеждения, возможно, были потрясены бесстрашными экспериментами Ганса Гольбейна в живописи. Однако эти соображения не могли заставить меня согласиться с ним. Я изо всех сил стиснула свой рукав.
— Но мастер Ганс — хороший, добрый человек, отец, — слабо возразила я, — и, конечно же, использует свой талант так, как предначертал ему Господь. В этом нет ничего безбожного.
Он ласково засмеялся, и меня несколько отпустило.
— О, я вовсе не считаю его чудовищем. Я так не говорил. Ты знаешь, я умеренный человек, Мег.
Увидев его мягкое лицо, чуть ли не мольбу в глазах, я с нежностью прошептала:
— Я знаю.
— Конечно же, Гольбейн хороший человек и прекрасный художник, — тепло продолжил отец. — И он мне нравится. Я хотел сказать только, что он помогает мне понять, как со времен моей молодости изменилась жизнь. Иногда мне кажется, Гольбейн слишком категоричен, эгоистичен, ни с кем не считается, а жизнь для него — сплошная свобода. И мне становится не но себе. Такая свобода, боюсь, может разрушить связывающие нас узы и загнать всех прямиком в бездну.
Он отпер дверь и принялся зажигать свечи. На стене виднелась «Noli те tangere» мастера Ганса. Он недавно продал ее отцу. Бесплотный Христос отстранял Марию Магдалину, чьи буйные кудри мерцали в тусклом свете.
— Я ничего не имею против его работ, — твердо добавил отец, перехватив мой взгляд на картину и обернувшись к ней. — В этой, например, очевидно, что художник считает свой дар богоданным. Я люблю ее за скромность, за то, что автор обуздал свой гений, чтобы возблагодарить Господа. Вот такие его работы и позволяют мне признать в мастере Гансе родственную душу…
Я чувствовала себя достаточно уверенно и решила возразить.
— Но, отец, — сказала я, не отпуская его взгляда, — портрет нашей семьи не религиозная картина, и даже если он тебе не понравился, ты не имеешь права возлагать всю ответственность на мастера Ганса. Разве ты не помнишь? Ты ведь сам советовал ему, как писать. Целый вечер вы с ним обсуждали композицию. Ты заставил нас репетировать и хохотал при мысли о том, что в центре семьи окажется шут. Ведь это и твоя идея, не только его.
Наступила тишина. Отец опустил глаза. Затем опять вздохнул, нервно провел рукой по лбу, как будто у него болела голова, и снова посмотрел на меня. Я не отвела взгляд, он кивнул.
— Ты сказала кое-что очень важное, Мег, — печально произнес он, — и права больше, чем думаешь. Меня действительно можно обвинить в том, что мне вовсе не хочется признавать.
В свое время я приветствовал свободомыслие и эксперименты — может быть, слишком. Перемены я считал самоцелью — они так привлекали в золотые годы, когда мы были молоды, а все вокруг казалось таким чистым. И теперь, когда слышу яростные крики «Меня!», «Меня!», тем более когда вижу разрушение и людей, делающих воистину адову работу, я часто думаю, не осудит ли меня Бог за то, что я с радостью принимал все эти мысли и преобразования, и в какой степени мое праздное любопытство ответственно за то, что ящик Пандоры открыли и в мир вылетело столько зла…
В его глазах была такая мука, что у меня выступили слезы. Я не могла найти слов, чтобы избавить его от забот, но набралась мужества и впервые в жизни, протянув руку, дотронулась до его пальцев — робкое утешение. Я только надеялась, он поймет. Пальцы его оказались сухими и холодными. Как же я обрадовалась, когда он не убрал руку, не отвел взгляд и боль в темных глазах, кажется, уменьшилась.
— Мир меняется, вот и все, — пробормотала я. — Не человеческие ошибки тому виной… Не человеческие поступки. Никто не может обратить время вспять… не казни себя. Это не твоя вина.
Отец не сводил с меня глаз, и постепенно к нему вернулась знакомая шутливая игривость, с какой он обычно смотрел на мир. Уже более будничным тоном он сказал:
— Я понимаю, ты тоже дитя нового мира, Мег. И знаю, — он поднял руку, не дав мне возразить, — что такой тебя сделало образование, которое дал вам я. Ты, вероятно, считаешь меня старомодным стариком. Может, так оно и есть. Может, я действительно старомоден.
Он неуверенно улыбнулся. А меня вдруг осенило: этот человек просто не может совершить жестокость. Джон прав. Я сделала поспешные выводы и только зря месяцами изводила себя мыслями о том, что душу отца окутала тьма. На самом деле я просто не знала, с какой целью он поселил узника в нашей сторожке. И сейчас, после столь откровенного разговора, мне стало совершенно ясно отец слишком разумен для того, чтобы превратиться в фанатика. Это откровение принесло такое облегчение, что я онемела. Сколько же мы так стояли? Нас освещала свеча, с картины взирали Христос и Магдалина, а мы смотрели друг на друга почти как влюбленные.
"Роковой портрет" отзывы
Отзывы читателей о книге "Роковой портрет". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Роковой портрет" друзьям в соцсетях.