— Не будь дурой! Подумай хоть секунду, о чем мы сейчас говорим! — кричал отец. Теперь он был возбужден не меньше моего. — Хиттон — зло, вонючий мученик дьявола! — Он с отвращением скривил губы. На лбу блестели капли пота. Он брызгал слюной прямо мне в лицо. — Этот человек так одержим духом лжи, что его гнилая душа после недолговечного огня сразу же попадет в огонь вечный! Он заслужил проклятие!

Отец замолчал и посмотрел на меня, словно опомнившись. Чтобы успокоиться, несколько раз глубоко вдохнул побелевшими ноздрями. Вытер пот со лба. Постепенно снова стал тем добросердечным человеком, с которым я выросла, но образ озлобленного незнакомца, стоявшего передо мной секундой раньше, запечатлелся в памяти. Он увидел на моем лице полуиспуг-полуотвращение и шагнул ко мне, но я отступила назад. В наступившей тишине захныкал Томми. Наверное, его разбудила яростная жестикуляция отца. Мы заговорили одновременно.

— Я не хотел кричать, — сказал он.

— Дай мне ребенка, — сказала я.

Я перелетела через разверзнувшуюся между нами пропасть, выхватила у него Томми и снова отошла к окну, опустив глаза, не желая видеть его щетины, встречаться с ним глазами. Он не сопротивлялся. Я спиной чувствовала: отец стоит и ждет, но говорить было выше моих сил.

— Томми мне очень дорог, — неуверенно начал он, стараясь заглушить захныкавшего малыша. — Как и вы все. — Я не поворачивалась. — Мег, — окликнул он, но я подчеркнуто сосредоточилась на Томми, строя смешные рожицы и не обращая внимания на отца. Но я не могла заставить его замолчать. — Что для тебя гуманизм? В чем ты меня обвиняешь? Мы с друзьями моей юности мечтали лишь примирить церковь, такую, как застали ее, с открытым нами античным учением. Мы хотели снять собравшуюся по углам паутину, соскрести накопившуюся за века ржавчину. Для этого, в частности, следовало приструнить монахов, жирующих за счет тружеников; священников, почти не умеющих читать Библию; торговцев поддельными реликвиями. Разумеется, это было необходимо, ведь случались злоупотребления. Но мы стремились не разрушить церковь, а лишь восстановить ее чистоту, чтобы молиться Богу умнее.

Я ничего не хотела слышать. Он говорил размеренно и четко, как всегда. Если бы я начала его слушать, он бы меня убедил. Но слова, в которые хотела верить покорная дочь, не гармонировали с миром, где из тела того юноши по капле вытекала кровь. Они противоречили и его глазам, крику, этому зловещему «Он заслужил проклятие». И я продолжала укачивать Томми, ритмично, взад-вперед, только бы не думать, только бы успокоить и его, и себя.

— Мег, — снова попытался вовлечь меня в разговор отец, — мы с тобой имеем счастье принадлежать к уникальному кругу избранных, умеющих тонко, умно, но вместе с тем уважительно и смиренно проникать в суть вопросов. Тех людей, которые знают, где нужно остановиться. Эту свободу нельзя предоставлять всем. Нельзя предавать Бога в руки толпы. — Я, хоть и не обернулась, прекратила укачивать Томми. Он перестал плакать и теперь просто тыкался в меня носиком. Я погладила его по головке и что-то пробормотала. — Красивый малыш. — Я искоса взглянула на отца из-под ресниц. Он так стиснул руки, что побелели костяшки. — Ты когда-нибудь думала… — пробормотал он и замолчал, обдумывая мысль. — Ты когда-нибудь думала об опасности, подстерегающей, возможно, и твоего малыша? Неужели хотя бы это, если уж ничто другое, не вызывает у тебя ненависти к еретикам?

Я не собиралась отвечать. Мне удалось не обернуться и не посмотреть ему в глаза, но вопреки своему намерению я все же бросила через плечо:

— Что ты имеешь в виду? — И голос мой прозвучал хрипло и испуганно.

— Ты, наверное, знаешь, король колеблется. Из-за развода он в таком бешенстве на папу, что потерял рассудок и читает книги, которые дает ему эта женщина. Что, если он решит заключить с лютеранами союз?

— И что? — спросила я, повернувшись к нему.

Теперь он говорил тише и, убедившись, что завладел моим вниманием, подошел поближе.

— Какой католический король в Европе обрадуется этому? — сказал он, гипнотически удерживая мой взгляд. — Тюдорам и без того понадобилось немало времени, чтобы за границей их признали законными правителями Англии. Нынешнему Генриху в его золотые дни удалось остановить целую лавину разговоров об узурпации, огромное число претендентов, вторжений и угроз из-за границы. Но теперь у него нет наследника, его блеск померк, а при европейских дворах полным-полно смутьянов, нашептывающих, будто Бог против него. Если он станет лютеранином, его враги первым делом примутся искать католического короля ему на смену. Мы снова будем жить в страхе, ожидая высадки какого-нибудь иностранного флота на наших берегах. А твой страх будет посильнее — ведь какой-нибудь посол может рано или поздно выяснить, кто такой Джон. И если они набросятся на него — а они обязательно набросятся на живого Плантагенета, — Томми тоже окажется вовлеченным в эту борьбу. — Он замолчал и посмотрел на меня. Мое лицо оставалось неподвижным. Он требовал ответа. — Неужели ты не понимаешь?

— Только не пытайся… — спокойно сказала я, и он наклонился в надежде на примирение. Я видела, как эта надежда угасает, по мере того как я медленно, раздельно выговаривала холодные, яростные, решительные слова. — Только… не пытайся… убедить… меня… что ты… сделал… все это… ради меня.

В его глазах застыла боль.

— Я говорил о другом, — ответил он. — Мег…

Но что бы ни отражалось на моем лице, я еще плотнее прижала к себе Томми и выдохнула в детское одеяло:

— Он хочет есть.

Моих слов оказалось достаточно — отец признал поражение. Я услышала, как он идет к двери.

— Покорми его, — услышала я его слова. — Я оставлю тебя и пообедаю с юристами.


Когда я, укачивая блаженно уснувшего после еды Томми, вышла в гостиную, у меня были красные глаза, щеки в пятнах. Я хотела уйти, ни с кем не попрощавшись, побыть наедине со своими мыслями. Увидев торопливо шагавшего по коридору Джона Вуда, я спряталась под лестницей и подождала, пока затихнут шаги. Он нес две красные бархатные мантии, заказанные отцом для новой службы, и они, как темная пена, свисали с испещренных коричневыми пятнами рук слуги. Его старая тощая спина согнулась под тяжестью ноши, но пальцы с любовью поглаживали роскошный ворс, а лицо светилось чистой радостью от столь роскошного приобретения отца. На секунду я даже порадовалась за него, хоть мне и стало больно.

Выскользнуть незамеченной из дома человека, имеющего такой статус, где теперь было полно слуг, оказалось сложнее, чем я думала. Только я хотела выйти из-под лестницы, как открылась еще одна дверь и мимо меня, переговариваясь, обратно в зал прошли полосатые юристы. Я опять юркнула в тень, покрепче прижав к себе сладко спящего ребенка, и сердце бешено застучало от страха при мысли о том, что могу столкнуться с отцом. Я не столкнулась с ним, но из укрытия услышала его голос, звучавший учтиво, как всегда:

— Я присоединюсь к вам через десять минут, джентльмены.

Затем скрипнула входная дверь, и его шаги затихли в ветреном саду. Я подождала еще немного. Наконец все разошлись по комнатам, двери закрылись, наступила тишина и сердце немного успокоилось. Я набралась мужества и тихонько пошла к выходу, но почти сразу же упала в объятия госпожи Алисы. Она шла из гостиной в зал и смотрела в окно. Я чуть ли не впервые видела эту вечно занятую женщину в минуту праздности.

Она услышала мои шаги и обернулась с вежливой улыбкой хозяйки, явно собираясь показать какому-нибудь новому юристу уборную или где взять воды. Бежать было поздно. Однако увидев ее заботливый взгляд, я вдруг расхотела бежать. Она притянула меня на сиденье под окном и крепко обняла полными руками. У меня по щекам опять заструились тихие слезы, но я их не стеснялась. Больше всего мне сейчас была нужна родительская ласка.

— Ччшш, все, все, — приговаривала она, гладя меня по спине. — Что тебя так расстроило? Ну-ка дай мне ребеночка. И вытри-ка глаза… — Я захлюпала в ее вышитый носовой платок. — Ты переживаешь из-за ребенка? — спросила она, глядя то на меня, то на Томми. Но он спал как ангел, со следами молока на губах — значит, поел. Она покачала головой и еще пристальнее посмотрела на меня. — Ты обычно не плачешь. Что случилось?

— Я пыталась поговорить с отцом, — беспомощно всхлипнула я. — Но все кончилось плохо. Мы поссорились…

Она закивала и похлопала меня по руке. Мне показалось, она поняла.

— А у тебя все было так хорошо, — с сочувствием сказала она.

Она не спросила, из-за чего мы поссорились. Она никогда никому из нас слова дурного не сказала об отце в его отсутствие, как бы резво ни бранила его при всех. Она хранила ему бесконечную преданность. Но мне нужно было с кем-то поговорить. Я не знала, что делать.

— Они приказали костры, — выпалила я, и ее лицо напряглось (хотя явно читалось — для нее это не новость). — И отец нашел это правильным. Он ведь никогда раньше такого не делал. В нем появилось что-то, чего раньше не было, что-то жестокое. Ты так не считаешь?

Она покачала головой, но может быть, просто в замешательстве. Таких здравомыслящих людей, как госпожа Алиса, мало интересуют тонкости.

— Ну что ж, — после паузы сказала она, и именно эта пауза убедила меня — она тоже беспокоится. — Я ведь не знаю, что правильно, а что неправильно. Я не государственный человек, но все же я считаю: если люди поступают плохо, их нужно наказывать. Хотя это жестоко. Понятно, почему ты расстроилась. У него тут на днях был новый епископ, ты знаешь, Стоксли, они весь обед только об этом и говорили. Еретики, еретики, опасность, опасность. И каждый раз, произнося слово «опасность», Стоксли втыкал нож в пирог с жаворонками. Когда он до него добрался, на тарелке валялись одни крошки. Не могу сказать, что он мне очень понравился. Неприятные маленькие глазки. Впалые щеки. И так рычал на слуг, если, не дай Бог, они его случайно заденут. Не человек, а бык. Ему страшно нравится, когда его боятся. А Эллен мне потом сказала: он гордится прозвищем, которое ему дали в кабаках, — «молот еретиков». Но ты ведь знаешь, каков твой отец со своими друзьями. Он и слышать ничего дурного о нем не хочет. Что же я могу поделать? — Она беспомощно пожала плечами и снова похлопала меня по руке. — Понимаешь, мне тоже тревожно. — Она посмотрела в окно. — Тут недавно к нему приезжал Уильям Донси и тоже пытался что-то втолковать.

Я с изумлением подняла на нее глаза. Уилл Донси? Я не могла себе представить, как он осмелился высказать что-то своему покровителю. Он слишком прагматичен, наш Уилл. Слишком хорошо знает, кто его прикрывает. Но госпожа Алиса не заметила моего удивления. Она, где могла, искала опору.

— И все-таки, — прибавила она, стараясь говорить со всегдашней уверенностью, — если твой отец и не прав, он наверняка скоро это поймет. Не такой он человек, чтобы не обдумывать свои поступки. Тебе это известно. И в крайнем случае король послушает его. Его, а не Стоксли.

Она поправила мне пальто, тщательно укутала ребенка, обняла нежнее обычного и помахала с порога. И идя по хрустящей морозной траве сада к причалу, я уже чувствовала себя если и не спокойно, то по крайней мере не так одиноко.

Однако все мое спокойствие как рукой сняло, когда я увидела под шелковицей двух увлеченных беседой мужчин. Дул ветер, и можно было расслышать лишь обрывки фраз, произнесенных тонким голосом, обладатель которого старательно пытался подавить раздражение. Я прямо увидела, как Уилл Донси смотрит на отца бледными, как у вареного гуся, глазами.

— …Я только хочу сказать, вовсе не обязательно исполнять каждое желание короля.

Сквозь ветви я увидела разгневанное, как и в беседе со мной, лицо отца; губы плотно сжаты. Они сомкнулись еще плотнее, когда Уилл продолжил:

— …канцлер, отдающий приказы… не крестоносец… его не особенно волнует богословие, когда оно не касается лично его… конечно, он к тебе милостив, но королевская милость переменчива… речь не о похоти, это государственное дело, ему нужен наследник… Англии нужен принц… стоять твердо.

Отец смотрел вдаль. Он не был похож на человека, прислушивающегося к советам. Он не был похож и на человека, считающего своим главным долгом службу королю, который думает не столько о том, как спасти церковь, сколько о том, как родить наследника. Он был похож на фанатика.


Я смотрела, как весла погружаются в воду и на выходе поднимают аккуратные струи брызг, смотрела на прибитые течением к берегу бревна и покачивающийся на воде, уплывающий во мрак мусор. На душе у меня было холоднее, чем на улицах Сити, продрогших в преддверии грядущего снега. В голове стучали произнесенные мной холодные, колкие, гневные слова и зрели холодные, независимые поступки, которые я совершу. И все увидят, что я всё понимаю и не надо больше держать меня за дурочку.