И теперь ученый снова хотел разослать свой портрет всем корреспондентам: ведь одно то, что он еще существует, символизирует умеренность и надежду на единство. Про себя Гольбейн думал, что напоминать кому бы то ни было о чем бы то ни было уже поздно. Но он восхищался усилиями старика, первый заказ которого положил начало его карьере и которого художник с тех пор почти боготворил. Он был счастлив вернуться во Фрейбург, получить великодушное дозволение запечатлеть для потомства эти впалые щеки, проницательные глаза и закутанные в мех тонкие ноги, а по наступлении темноты послушать старика.

— Правда, существует одно имя, — выпалил Гольбейн, — против которого я бы не возражал, если бы мне все-таки пришлось выбирать. — Он робко улыбнулся и опустил глаза, лицо его вспыхнуло. Осторожнее попросить об одолжении он не мог, но почувствовал, что сделал это очень неловко. Дипломатия никогда не являлась его сильной стороной. Эразм моргнул, велев продолжать. — Имя, которым вы в свое время щедро одарили Альбрехта Дюрера, рекомендуя его работы. Апеллес. Мне бы хотелось, чтобы люди думали обо мне как о современном Апеллесе.

Его даже в жар бросило от облегчения, когда он увидел самую щедрую улыбку, которую мог позволить себе Эразм, не меняя положения головы.

— Никогда не думал, что вы так тщеславны, юный Ганс, — добродушно проворчал он.

Гольбейн расслышал в словах Эразма искреннее чувство, и его сердце подпрыгнуло от радости. Оказывается, не стоило так волноваться. Не нужно было, высказывая просьбу, подсмеиваться над собой. Следовало помнить — Эразм любит и доверяет ему. В противном случае старик никогда бы не рассказал того, что поведал прошлой ночью.


Гольбейн все еще не мог до конца поверить в то, что изложил ему Эразм после ужина. Они, как всегда, засиделись допоздна, до последних языков пламени последней свечи. Сам он, наверное, выпил лишнего. Но кто бы не выпил после бесконечных лодочных подскакиваний, потряхиваний и скуки? Однако Эразм, как всегда, оставался трезв. Его бокал стоял нетронутым, а тарелку он отодвинул, как будто вообще питался одним воздухом. Так что его рассказ нельзя приписать неумеренному поклонению Вакху. Несомненно, все правда, хотя и невозможная.

Неторопливая необязательная беседа закончилась, и Эразм с тревогой вспомнил, сколько раз он пытался привести в чувство религиозных маньяков. Когда Гольбейн достал из мешка письмо от Мег Клемент из Лондона, лицо старика преобразилось. Гольбейн знал, Эразм будет доволен, что его приказание исполнено и контакт Гольбейна с Клементами восстановлен. Но он заметил в его лице невиданное им прежде жгучее нетерпение, неодолимую жажду.

— Великолепно. Дайте, — сказал он и протянул руку за письмом.

— Да там ничего особенного, — заколебался Гольбейн.

Когда он отдавал письмо, его руки с нежностью погладили страницы, до которых дотрагивалась Мег. Он боялся, что ее простые светлые фразы разочаруют человека, чьи требования, разумеется, очень высоки.

— Не важно. — Эразм поднес к свече помятое, много раз читанное письмо и разгладил его. Он пожирал глазами каждое французское слово и сквозь зубы втягивал воздух. — Клемента избрали в медицинский колледж… — пробормотал он и одобрительно кивнул. — Мальчика назвали Томасом… Живут они на Старой Барке. — Он посмотрел на огонь, и Гольбейн не мог понять его мыслей. — Давным-давно я провел в этом доме немало дней. — Эразм перевернул страницу. — Что это? — спросил он, указывая тонким указательным пальцем на строчки, выученные Гольбейном наизусть. Ведь, получив письмо несколько недель назад, он каждый день смотрел на них. — Смотрите, вот, она пишет: «Это то, чего я всегда хотела, или думала, что хотела. Но жизнь в Лондоне сегодня сложнее, чем когда я была ребенком, особенно теперь, когда отец служит. Это может показаться странным, но иногда мне хочется, чтобы мы опять оказались в саду в Челси и думали бы только о том, как движется наш портрет. Кажется, в те дни все было проще». Значит, она чувствует угрозу сегодняшнего дня. Она ее чувствует.

И Эразм снова посмотрел на огонь, кивая и думая о чем-то своем. Гольбейн боялся даже пошевелиться, боялся наполнить бокал и почесать ногу, куда его пребольно укусила блоха. Наконец старик встряхнулся и засмеялся своим негромким козьим смехом:

— Вы же решите, будто я нерадивый хозяин! — И, встретившись глазами с Гольбейном, наполнил ему бокал. Гольбейн с жадностью осушил его, испытывая облегчение от того, что напряженный момент миновал, и не понимая, почему Эразм принимает каждое слово Мег, кажется, еще ближе к сердцу, чем он сам. Ведь за эти годы он должен был забыть ее. Эразм снова наполнил бокал художника. — Спасибо. Я очень рад, что вы написали ей. Я и не надеялся. Я беспокоюсь за них. Мне кажется, им скоро может понадобиться помощь. Я долго думал, как же связаться с ними, когда это станет необходимо…

А потом, уже глубокой ночью, неторопливо рассказал художнику историю, в которую Гольбейн не мог поверить. Может, он что-то перепутал? В этой истории Джон Клемент, учитель греческого и врач с холодными, встревоженными бледно-голубыми глазами и невозмутимым достоинством, при виде которого Ганс Гольбейн всегда чувствовал, будто у него двадцать пальцев на левой ноге и расстегнуты штаны, оказывался совсем другим человеком — королевского рода, принцем древней английской крови. Он вырос в доме герцогини Бургундской в Лувене под вымышленным именем, а после восшествия на трон нынешнего короля инкогнито вернулся в Англию. Даже несмотря на утреннюю тяжесть в голове, Гольбейн знал — ему ничего не привиделось. Он прекрасно помнил, как Эразм наклонился и с горящими глазами прошипел ему практически в самое ухо: «Ричард, герцог Йоркский, — вот кто он такой». Да, память возвращалась. Эразм говорил про сделку, заключенную с участием двух молодых людей, представителей нового мышления. Один из них — Томас Мор, бывший паж архиепископа Кентерберийского, готовившийся стать знаменитым лондонским юристом и крупным чиновником.

— Другой, — весело подмигнув, продолжал Эразм, — сирота, бывший священник, никогда не придерживавшийся бесконечных обрядов и молитв церковного устава и поступивший на службу к советнику герцогини Бургундской епископу Камбре. Ваш покорный слуга. — Он ернически отвесил смиренный поклон.

Им обоим, избранным благодаря дипломатическим способностям и умению молчать, поручили всю оставшуюся жизнь тайно оберегать человека, известного теперь под именем Джона Клемента. Сто лет назад Эразм сам учился в Лувене и знал юного англичанина (который вернулся в Лувен; все знали — Клемент благородной крови; в университете его считали плодом любви епископа Камбре и герцогини). Эразм принадлежал к тому же религиозному движению, что и епископ и герцогиня, «devotio moderna»[22], а потому быстро завязал знакомства в высшем свете. В 1499 году епископ послал голландца в Лондон познакомиться с его партнером по тайной миссии. Джон Клемент тогда преподавал греческий и астрономию в Северной Европе.

— Как-то мы шли пешком из Гринвича в королевский дворец в Элтеме. Мор хотел познакомить меня с нынешним королем Генрихом. Младший сын короля был тогда еще принцем. Такой рыжий мальчик лет восьми, — вспоминал Эразм. — Как я понял, Мор уже не раз встречался с особами королевской крови, — продолжал старик с двусмысленной улыбкой. — Он тоже был молод, но знал, как схватить случай за хвост, что сделало из него великого мужа. Мор пришел не с пустыми руками. Он догадался принести с собой стихи. Когда он достал их из кармана и принялся читать принцу, я просто не знал, что делать, я был совершенно не готов к такому повороту. Но понял — Мор сделает карьеру, ибо тщеславен.

Вот так мы и познакомились, — печально закончил Эразм и снова остановил взгляд на пламени свечи, словно увидев то, чего уже давно не существовало на свете. — Все остальное случилось потом. Потом мы стали друзьями, потом возникло новое учение, которое мы полюбили, потом оно захлестнуло мир, потом мы радовались, внеся скромный вклад в то, как люди научились думать. Но моя связь с Томасом Мором, конечно, намного глубже. Даже нынешние события в религиозной сфере не прервали нашей дружбы, хотя должен признать, что считаю некоторые теперешние его воззрения, скажем, спорными…

Гольбейн навалился на стол. Этот вопрос он хотел задать уже много лет.

— Он изменился? Как? Во что он верил раньше?

Эразм помолчал, собираясь мыслями и пристально глядя на свои вытянутые перед собой руки в пигментных пятнах, как будто изумляясь.

— Ну что ж, — наконец сказал он. — Когда я впервые встретил Мора, он был одним из нас. Гуманистом. Никто остроумнее его не мог высмеять бессмысленные интеллектуальные экзерсисы старых священников-схоластов, увлекавшихся вопросами, которые я назвал тогда софизмами и уловками… Знаете, все эти утомительные дебаты, мог ли Христос прийти на землю в образе женщины или мула, можно ли распять мула… В те дни никто красноречивее его не мог доказать необходимость покончить со всем этим, обновить церковь, руководствуясь здравым смыслом. Поэтому я не ожидал, что он с таким гневом обрушится на Лютера. — Эразм вздохнул, скорее печально, чем сердито. — Одна эта ярость…

Знаете, иногда я думаю, что ошибся, поместив его в ряды людей современного мира. В некоторых отношениях Мор всегда оставался старомоден. Я помню очень странный период, когда он хотел стать монахом. Тогда же он увлекся слезливой мистикой. Я никогда не мог понять, что его там привлекало. Слава богу, в конце концов он от нее отошел. Но мой друг по-прежнему глубоко верит в авторитет и является одним из тех юристов старой школы, которые считают законы Божьи и законы государства двумя лезвиями одного меча — и то и другое незыблемо. Он не может допустить никаких посягательств на эти законы. Пожалуй, не следует брать с меня пример и удивляться, что он столь агрессивно реагирует на тех, кто, как Мартин Лютер, утверждает, что важна лишь личная связь человека с Богом и можно обойтись без посредничества церкви. В его призывах он слышит нечто ужасное, более ужасное, чем большинство из нас. Он слышит лязг геенны огненной. Видит, как наступает тьма.

Нас озадачивает его агрессивность, его бурная реакция, поскольку мы считаем его пытливым гуманистом. Но я бы сказал, великодушный человек должен понять — он никогда не был современен. Принцип работы его разума вполне средневековый. — Гольбейн кивнул, оценив слово «великодушный». Он услышал в голосе старика разочарование. Эразм встряхнулся. — Как бы то ни было, — уже бодрее добавил он, — дело заключается в том, что все религиозные распри и мой преклонный возраст — в конце концов, мы не молодеем — препятствуют моему путешествию по Европе. Мне очень сложно повидать семью Мора и исполнить мои обязательства по отношению к Джону Клементу, оставаясь в рамках дозволенного.

Мне так грустно упрекать в чем-то моего старого друга Томаса Мора, но от его писем становится несколько не по себе. Он видит все иначе, чем прежде. Однако я не могу сам написать Клементу. Как знать, кто будет читать мои письма? И тем не менее мне важно знать, как он живет. Если Мор разругается с королем из-за веры, у него возникнут сложности. А мой долг — по-прежнему ограждать молодого человека от неприятностей. Поэтому я благодарен вам, юный Ганс, — он улыбнулся, и свет, падающий от свечи, обозначил на его лице впадины и рытвины, — благодарен так, что вы и представить себе не можете.


На следующее утро они не вспоминали о вчерашнем. Ганс Гольбейн ощущал тяжесть в голове — в первой половине дня такое случалось с ним нередко. Эразм, спокойный, учтивый и несколько сдержанный, кутался в накидку, морщился и елозил на стуле, пытаясь принять нужную позу. Прилаживая старику воротник, Гольбейн думал, может, ему все-таки приснилась вся эта история. Он дольше обычного мешал краски. В голове у него мелькали обрывочные воспоминания о минувшей ночи — фразы, взгляды, гордость, что он удостоился откровений Эразма, уколы болезненной ревности, легкое головокружение при мысли о том, что Мег замужем за человеком, который мог бы быть королем. Но он отбросил все и постарался сосредоточиться на работе. Ему нужно дорожить временем, что он проводит с Эразмом. Нужно гнать все остальные мысли.

Какой смысл сейчас вспоминать, что после печальных слов Мег о саде в Челси он чуть не ринулся к Рейну и не сел на судно, плывущее в Лондон. Какой смысл сейчас вспоминать нудную работу в базельских печатнях или Эльсбет, выяснившую, какую часть вознаграждения городского совета он оставил в кабаке, а сколько заплатил за домик, купленный для семьи.

Проще думать о том, как стать знаменитым художником. Хотя после трех славных лет в Лондоне он действительно опустился, здесь, во Фрейбурге, в удобных комнатах он приобрел дружбу величайшего европейца. Пора прекратить заниматься ерундой и тащиться в хвосте у пресвитеров, жены, всего мира. Пора попросить кое-что для себя. И он решился. Однако высказав свою просьбу, он не знал, что делать дальше, и писал, насвистывая сквозь зубы и все более смущаясь своими непомерными амбициями. Эразм глубоко задумался.