— Вы правы. Величественнее и быть не может.

— Так вот, — продолжал епископ. — Хороший memento mori должен, насколько это возможно, не только затмить нас, задвинуть на задний план, но и напомнить, что после всех земных игр мы предстанем перед Господом. Вы так поразительно, жизнеподобно, вдохновенно, остроумно изобразили нас, взирающих на стену пещеры… что придется найти действительно нечто экстраординарное, чтобы заставить зрителя забыть о нас. — Он вернулся на свое место и непринужденно добавил: — Вы полностью свободны в своем выборе. Уверяю вас, мы ни в коем случае не обидимся. Я с нетерпением жду, какие еще открытия преподнесет ваш мощный разум.

И вот уже Кратцер заговорил с нетерпением, хорошо известным Гольбейну. Он сам почти так же судорожно цеплялся за мысль.

— Я знаю! — воскликнул Кратцер, взяв череп. — Кажется, я знаю. Нужно вернуться к двадцати семи градусам. Смотрите. — Он не умел рисовать, но творил чудеса с углами. Взяв блокнот Гольбейна, астроном схематично изобразил двух посланников, между ними этажерку, заставленную едва намеченными предметами, затем с силой провел горизонтальную линию, разделившую рисунок пополам. — Вот нижняя сторона угла, а вот верхняя. — Он взял прибор, измерил угол и провел вторую линию, соединившуюся с горизонтальной осью в подобие куска пирога. Он довел ее до верхнего левого угла, как раз до того места, где за зеленой завесой виднелось затененное распятие. — Смотрите — вот о чем я говорю. Если встать справа и поднять глаза вверх по этой линии, то видно распятие — надежда на Бога, на вечность, на спасение, хотя оно и в тени. А в противоположном углу противоположность надежде и спасению. Что-нибудь… вот здесь. — И он провел линию по диагонали вниз, под ноги моделей.

— Если честно… — Гольбейн все лучше понимал, что ему нужно и как этого добиться. — Проще и лучше черепа трудно себе что-либо представить.

Но не обычный череп, не обычно написанный. Гольбейн уже почти знал, как добиться желаемого. Еще будучи ремесленником, дома, он немало времени уделил созданию особых эффектов, испробовав в иллюстрируемых им книгах всевозможные трюки. Про себя он поблагодарил Бога и своего отца за долгую учебу в искусстве возможного. Они прервались и послали слугу купить кусок хорошего тонкого стекла. Епископ весьма заинтересовался и, вместо того чтобы вернуться к своим книгам или переписке, стал ждать дальнейшего развития событий.

Когда вернулся слуга со стеклом, Гольбейн намешал на палитре краски для знакомого старого черепа: коричневые, серые оттенки. У него чесались руки. На стекле он провел несколько линий — тени глазниц, дыра носа, челюсти. Он чуть не ругался от нетерпения, ожидая, пока краски высохнут. Кратцер и епископ, не желая ему мешать, отошли к окну и смотрели то на мир, то на вдохновенного художника.

— У вас найдется свеча? — спросил Гольбейн.

Он подошел к окну, задернул портьеры и в полумраке вернулся к картине. За ним двинулись Кратцер с епископом. Справа вверх, к распятому Христу, Гольбейн замерил угол в двадцать семь градусов. Точка отсчета находилась много ниже середины полотна. Гольбейн отметил ее где-то около коленей епископа, закрытых бархатом. Затем он отмерил оттуда двадцать семь градусов вниз вправо, провел тончайшую, идеально прямую линию (недаром его называли Апеллесом) и зажег свечу.

— Подержите, — резко попросил он Кратцера. Тот взял свечу, и Гольбейн под углом приложил к картине стекло с нарисованным черепом. — Ближе свечу. — Кратцер повиновался, и свеча отбросила длинную тень по линии угла в двадцать семь градусов вверх. Епископ подошел поближе. — Смотрите.

Все ахнули. Они наблюдали самый загадочный memento mori, который только можно себе представить. Искаженная тень от черепа, отклоняющаяся на двадцать семь градусов от горизонтали. Загадочный, мерцающий, тревожный образ пробуждал какие-то ночные ассоциации еще прежде, чем зритель понимал, в чем тут дело. Затем глаз и мозг ухватывали суть дела и он передвигался в угол. Если смотреть оттуда, череп становился похож на череп, а реальные субъекты — посланники — превращались в плоские незначительные пятнышки. Memento mori представлял собой интригующую загадку. Зритель понимал, что присутствует при какой-то священной мистерии, даже не поднимая еще взгляда к затененной, страдающей вечной жизни и не опуская его к темной, искаженной, но несомненной смерти.

— Тогда так я и сделаю? — спросил он, уже зная ответ.

— Да, — просто ответил Кратцер.

— Великолепно, — отозвался епископ.

— Подержите-ка свечу, я хочу посмотреть справа, — нетерпеливо сказал Кратцер. Они поменялись местами. Кратцер отошел, прикрыв один глаз рукой и косясь влево, поднимая и опуская голову, пока не встал в точку, откуда череп становился единственно реалистически изображенным предметом на картине. Он кивнул и улыбнулся. — Да. Oui, oui, oui! Действительно получается. Это будет самая необычная из всех написанных доселе картин. Вы гений, мой друг!

Какое-то счастливое мгновение Гольбейн и сам это чувствовал. Каждая продуманная ими с Кратцером подробность стала фрагментом мрачного послания. Он показывал мир, когда-то объединенный религиозной гармонией, а теперь разрушенный узколобостью и борьбой группировок. С помощью земных объектов он поведал трагическую историю дисгармонии Божьей Вселенной. Он увидел глубокую правду и показал ее.

Гольбейн отправился домой очень поздно, после кабака, где они с Кратцером выпили за победу. Вдруг он почувствовал себя одиноким. Когда они вышли, астроном сонно рыгнул, решив, что ему пора отоспаться в своей постели. Исходивший от него запах красноречиво свидетельствовал — необходимо срочно менять белье.

— Сегодня я вам больше не понадоблюсь, — пробормотал он. — Все проблемы, связанные с картиной, решены.

И он двинулся по улице в сторону реки. Гольбейн медленно побрел по уличной грязи, слушая пьяные песни и соловьев. Его сердце тоже пело. Никто не догадался о том символическом значении картины, которое он вкладывал в нее с самого начала. Хотя игра была очень несложной: каждая из сильных диагоналей, на которые опиралась картина, вела к облачению цвета шелковицы де Сельва. Для него самым важным в картине являлся именно цвет. Шелковица — morns. Знающие латынь поймут: дерево, которое Мор вырастил в своем саду и — символично — поместил на своем гербе, означает его имя. Он понимал: всех зрителей будет притягивать цвет, — и хотел напомнить им о Море. Memento mori значило не только «Помни о смерти», но и «Помни о Море». До начала интеллектуального путешествия навстречу открытию, сделанному им за последние несколько недель вместе с Кратцером и французами, этого для него было достаточно. Но теперь, учитывая все дополнительные нюансы значений, которые четыре умнейших человека сумели ввести в картину, она станет намного сложнее. Она станет его крупной победой! Дойдя до собора, он улыбнулся, замедлил шаг и наполнил легкие горячим, душистым, радостным ночным воздухом. Нужно больше двигаться, весело подумал он. Скверно задыхаться, одолев какой-то жалкий холмик.

Свернув на Мейдн-лейн, он почти не обратил внимания на высокую тонкую фигуру в плаще, отделившуюся от стены возле его дома. Здесь всегда летними вечерами бродят люди, дышат воздухом, думают, разве нет? Он почти не слышал легких шагов. По крайней мере несколько минут. А затем что-то его насторожило. Улица была пустынна. Если это разбойное нападение, ему вовсе не хотелось драться за жизнь без надежды на подмогу. Он резко обернулся, готовый наброситься на обидчика.

Но лицо с широко раскрытыми глазами, смотревшими на него из-под капюшона плаща, заставило его замереть. Такое знакомое лицо, лицо из грез, хотя теперь совсем незнакомое. Лицо женщины — по крайней мере насколько можно судить при столь скудном освещении. Он оцепенел. Сердце забилось сильнее. Он даже не знал, что, прежде чем заговорил, губы его беззвучно шевелились. Он даже не заговорил, а издал какие-то гортанные звуки. Воздух, вдруг ворвавшийся в легкие, напомнил ему, что он долго не дышал. Он выговорил одно-единственное слово, и разум не принимал в этом участия:

— Мег?..

Но прежде чем он сумел двинуться, чтобы схватить ее за плечи, незнакомка с лицом Мег развернулась и побежала прочь от собора Святого Павла, исчезнув в неверном вечернем свете. У Ганса Гольбейна кружилась голова. Это не могла быть она! Или все-таки она? Или рассудок сыграл с ним злую шутку и его глазам предстал просто мираж? Он ничего не понимал. Он, слегка опьяневший, стоял один, под звездами на Мейдн-лейн, и в руках держал только тени.

Глава 18

Когда я увидела его на следующее утро за домом, как будто он никуда и не исчезал, меня захлестнула волна радости, словно залил солнечный свет.

Я чуть не рассмеялась, увидев, как он, блаженно уверенный в надежности своего укрытия, ждет, когда я пойду в церковь. Это было так похоже на мастера Ганса — он выбрал место возле сточной канавы, словно собирался облегчиться. Скорее всего он искренне полагал сделаться таким способом невидимым для леди: Гольбейн не мог себе представить, что я способна лицезреть такое грубое занятие. Впервые я заметила, как он украдкой из-под золотых ресниц рассматривает меня, почти год назад. Читая псалмы, я улыбалась, и улыбка моя означала не одно облегчение. Он вернулся такой нерешительный, такой застенчивый. Он так нервничал из-за обрушившейся на нас немилости, что не осмеливался зайти, да просто подойти ко мне и поздороваться. Но хотел же возобновить дружбу, связывавшую нас прежде, чем жизнь стала такой темной, и часами нервно обивал углы домов. Его нелепый вид странным образом действовал на меня утешительно. Я не сразу призналась себе в этом, но постепенно, по мере того как становилось теплее, а он продолжал приходить каждое утро, я начала тщательнее одеваться. Мне хотелось выглядеть элегантнее, печальнее, казаться меланхоличной, худой, бледной и трагичной. Проходя мимо и не замечая его, я томно вздыхала. Разумеется, наше безрадостное положение позволяло и вздыхать, и печалиться, и я не совсем притворялась. Но по каким-то причинам, до конца мне непонятным, меня ободряло, что кто-то видит, как мне живется.

И я изумилась, когда в одно прекрасное весеннее утро его не оказалось. И на следующее утро, и потом. Он перестал приходить. Я все время высматривала его, напуганная пустотой внутри при мысли о том, что он больше не придет. Но несмотря на все мои старания и убитый вид, он не приходил. Наверное, ничего странного, что Дейви знал его. Дейви всегда знал все и всех. Как-то после службы, когда я украдкой поглядывала кругом, делая вид, будто беззаботно иду домой, он бочком подошел ко мне.

— Что, пропал ваш поклонник?

Он склонил голову и вопросительно смотрел на меня. Я довольно легко пожала плечами, словно не понимая, о чем это он. В ту пору я не часто его видела. Я перестала покупать лекарства и выходила на улицу только по необходимости, так что шанс встретиться случайно почти равнялся нулю. Из-за опалы отца я старалась держаться подальше от толпы; да и Дейви не очень-то старался сохранить мое расположение. Может быть, цинично, но я решила, что из-за отставки отца. Он теперь не приобретал особой выгоды от обращения меня в ересь, я перестала быть завидным трофеем. Завидев меня с Кейт, он, например, ни разу не дал понять, что знает, куда мы идем. Я по-прежнему лечила больных лютеран, хоть и реже. Они осмелели, а я, наоборот, боялась подвергать опасности свою семью. Дела и без того шли из рук вон плохо. Но я не хотела лишиться дружеского расположения Кейт, потерять искру материнского чувства, которую иногда с удивлением замечала в ее серых глазах, искала других больных, не тех, что посещали подвал Дейви, и иногда, отправляясь перевязывать раны беднякам прихода Святого Стефана или покормить стариков бульоном, брала с собой Кейт. Новые обстоятельства требовали от меня благодарных улыбок. Люди, лишившиеся почти всех друзей, как мы в те дни, не могут себе позволить высокомерно дерзить уличным торговцам, как бы нахально они себя ни вели.

— Я имею в виду мастера Ганса, — продолжал Дейви, слегка кивнув и всмотревшись в мое лицо, оставшееся бесстрастным при упоминании этого имени. — Гольбейна. — Он был похож на городскую птицу — воробья или ворону: это чириканье, грязные перья, понимающие взгляды и внезапные вспышки пристального внимания. — Он живет на Мейдн-лейн. — И Дейви махнул рукой в направлении собора Святого Павла. — Хотя неудивительно, что у него сейчас нет времени. Говорят, он работает где-то на Флит. Рисует французского посланника. Уходит на работу рано утром.

Я знала — французский посланник поселился во дворце Брайдуэлл; на другом берегу Флит, западнее Мейдн-лейн.

— О, — сказала я и вдруг покраснела от облегчения.