Может быть, преследуя Мора, Кромвель пытался унять свою ярость, вызванную рождением принцессы? Ведь оно грозило всей его карьере. Гольбейн не знал ответа, хотя по спине у него поползли мурашки. Он чувствовал: над Мором нависла реальная опасность. Внезапно художник решился. Он вернулся домой и быстро написал Маргарите Ропер, спрашивая, может ли приехать прямо сейчас, чтобы подготовить все для работы над портретом, так как ему придется вернуться в Лондон раньше, чем он предполагал. Конечно, не о таком он мечтал — ведь Мег не поедет в Уэлл-Холл на несколько дней, — но по крайней мере он побудет с Роперами и в знак уважения к Мору доделает картину. Он уже знал как. Гольбейн одолжил лошадь, спланировал маршрут, купил кое-какие материалы — в том числе несколько длинных деревянных реек — и упаковал багаж, а там подошло и любезное письмо Маргариты Ропер. Оставалось только тронуться в путь.


Темноволосая Маргарита Ропер не отличалась высоким ростом. Она пополнела после рождения третьего ребенка, которого сейчас держала на руках (вторую дочь назвали Алисой в честь мачехи детей Мора), но сохранила все то же приятное, вежливое, худощавое лицо с длинным носом и желтоватой кожей. Ее задумчивые глаза (а вокруг тревожные морщинки, которых он не видел раньше) и нос напоминали Мег, но она не обладала восхитительной костлявостью и стройностью сводной сестры. Взор ее не сверкал. Душу не раздирали сокровенные терзания, кроме тех, что были вызваны нынешними неприятностями семьи. Милая, добрая женщина, разумеется, хорошая жена — словом, совсем не то, что всегда привлекало Гольбейна.

Маргарита обрадовалась художнику. Увидев его из окна комнаты кормилицы, она выбежала в пышный сад из прочного нового дома красного кирпича. Гольбейн с первого взгляда определил — дом удобен, не продувается, с красивыми обоями, подушками и мучительно вкусными запахами еды.

— Как я рада вас видеть, мастер Ганс! — мягко, всепрощающе воскликнула Маргарита, прищурившись на дневном солнце, а Гольбейн, с непривычки устав от езды верхом, попытался легко перекинуть ногу и элегантно сойти с лошади. — Мы вас так ждали! Вот и вернулись старые добрые времена. — Он соскользнул вниз, прихватив один из загремевших тюков, и сам испугался произведенного грохота. Маргарита весело рассмеялась. — Годы ведь прошли, правда? Столько времени! Но вы совсем не изменились. Конечно, вы теперь такой нарядный, прямо цветете. Но вы устали с дороги. Позвольте мне распорядиться, чтобы грум занялся вашей лошадью, и несите скорее вещи в дом. Вам нужно освежиться и подкрепиться.

Она легонько втолкнула его в приветливый мрак за открытой дверью, где от запаха жареного мяса у Гольбейна потекли слюнки. У Маргариты был дар гостеприимства. Он почувствовал себя легко и понял: даже если под грузом разнообразных новых впечатлений он ответит не на все, что она говорит («Вам вина или эля?»; «Маленькая Алиса прекрасно спит, но Томми и Джейн так ее обожают, что все время тормошат»; «Вы любите голубей?»), не случится ничего страшного.

Ему выделили красивую гостиную. Большое, разделенное посередине окно, куда светило позднее летнее солнце, с одной стороны затенял буйный плющ, отбрасывавший на дверь пятнистые пляшущие тени. Спальня и умывальня располагались за гостиной — простые, чистые, удобные. Он счастливо вздохнул. Ближайшие недели предвещали радость.

— Здесь вам будет очень спокойно, мастер Ганс, — несколько извиняющимся тоном сказала Маргарита, показывая комнаты. В этот момент зашел грум с тюками. — Только я и Уилл, если он не в городе. Отец и госпожа, — и она любовно сощурилась, произнося ласковое прозвище мачехи, — будут где-то через неделю и очень обрадуются, что вы приехали пораньше. Цецилия и Мег тоже постараются вырваться на пару дней раньше. Они, правда, не могут поручиться за своих мужей. А вот брата Джона с Анной дела задерживают в городе. И непонятно, что с Донси, хотя Елизавета пишет, они непременно приедут, если смогут…

Она печально замолчала. Гольбейн не мог понять, в чем дело. Он вспоминал Уильяма Донси без особой симпатии: юноша с кислым лицом, напыщенными манерами, одержимый собственной карьерой, не желающий и слова молвить со скромным художником, чья дружба не могла иметь ощутимого влияния на его продвижение по службе. Ему трудно представить, что такой человек станет рисковать слишком тесным общением с тестем, попавшим в опалу, пусть он и положил начало его восхождению в парламенте. Немец слышал — этой весной Донси единственный из членов парламента (тех, что Кромвель насмешливо называл «группой Челси») не высказался против Акта об ограничении апелляций, покончившего с единством католической церкви и запрещавшего королеве Екатерине обращаться в Рим с прошением восстановить свой брак. Мелкое предательство Донси возмутило Гольбейна. Нетрудно понять, почему его хорошенькая жена увлеклась Джоном Клементом.

— Они ведь живут не в Лондоне, — продолжала Маргарита, как бы извиняя их. — Я знаю, как трудно выбираться, когда ты далеко, и дети, и действительно нет особой причины ехать в город… Правда, я стараюсь, иногда езжу к ним. Но они здесь почти не бывают, а Мег не видела их со дня своей свадьбы, только Уильяма пару раз в Челси во время заседаний парламента. — Она вздохнула. — Это так понятно. У Елизаветы теперь трое чудесных детей — тоже Томми, как у меня, тоже Джейн и еще маленький Генри. Вы ведь их не видели? Они как раз должны приехать к вашему отъезду. Вы будете в ужасе, как и мы все. Это сущее наказание. Неудивительно, что она не любит с ними путешествовать. — Она замолчала и опять улыбнулась. — Ах, я замучила вас своей болтовней про семейные дела, а вы устали. Я только хочу сказать: если они все-таки приедут, мы все будем рады. Ведь впервые за долгие годы мы соберемся вместе.

— Я тоже буду очень рад.

В мягкой атмосфере, создаваемой Маргаритой, он отдыхал. Она нравилась ему все больше и больше. Вдруг на ее лицо легла тень. Маргарита с тревогой посмотрела на вещи, принесенные грумом: ящик с готовыми красками, ящик с инструментами — молотки, пилы, гвозди, — тюк с одеждой, ягдташ с блокнотом и карандашами, турецкий ковер. Гольбейн привез почти все, кроме черепа. Собираясь к отъезду, художник так встревожил старика, что пришлось уплатить ему за месяц вперед в доказательство того, что он еще вернется на Мейдн-лейн. У того же торговца деревом, который доставал ему дуб для портрета посланников, он купил большие доски, аккуратно прислоненные теперь к чистой известковой стене. И как это он умудрился разместить столько вещей на спине одной-единственной лошади?

— Но вы знаете, что картина еще в Челси, мастер Ганс? — виновато спросила Маргарита, как будто ввела его в заблуждение по важному вопросу. — Отец привезет ее с собой. Я так разволновалась из-за вашего приезда и почти забыла, что вы здесь по делу. Вы, может быть, станете думать, что потеряете со мной время. Но я могу показать вам сад, да и места здесь прекрасные. Вот только вы не сможете работать, пока не привезут картину.

Гольбейн засмеялся громким открытым смехом, говорившим не только о желании развеять ее тревогу. Его переполняли мысли о картине, которую собирался писать в солнечном свете, льющемся через окно в замечательную комнату, так щедро предоставленную ему Маргаритой. Она станет его триумфом: бесстрашная, неслыханная правда. Он всю жизнь ходил вокруг да около, боялся и видел только напуганных людей. Ему не терпелось начать.

— Не беспокойтесь, мистрис Маргарита, — сказал он как можно увереннее, словно перед ним стоял милый ребенок, с которым он хотел подружиться. — Посмотрите. — И он указал на доски у стены. — Мне кажется, у меня есть идея. Я теперь работаю лучше, чем раньше. За это время я научился кой-каким трюкам и открыл новые возможности писать картины, вернее отображающие действительность. Бессмысленно вносить какие-то поправки в старую картину и не использовать свои знания. Поэтому я привез все, что мне нужно, и собираюсь написать новое полотно, все с самого начала. А значит, мне придется работать намного напряженнее, чем я предполагал. Проще всего было бы просто закрепить ту картину на треногу и припеваючи провести с вами пару недель. Однако всем будет приятнее, если я напишу другую, а она будет лучше прежней. Но нужно много чего подготовить. Так что мне будет чем заняться, пока подъедут остальные.

От изумления Маргарита открыла рот. Это была совсем не та радостная реакция, которой он ожидал. Может быть, она уже не верит, что люди способны предпринимать усилия, пытаясь сделать что-либо приятное ее семье, которую накрыла тень несчастливой звезды? Или беспокоится о деньгах?

— Послушайте, я жил в вашем доме много месяцев, — торопливо продолжил Гольбейн. — Такую доброту я нечасто встречал в жизни. Это для меня единственная возможность оплатить долг. Ведь… — Он сглотнул. Он ничего не планировал, но разве это не разумное предложение со стороны человека, зарабатывавшего на хлеб кистью и красками? — Вам это ничего не будет стоить. Вы получите две картины по цене одной; может быть, одна останется здесь, а другая поедет в Челси. Это моя вам благодарность. Это подарок.

Он толком не понял, на какой вопрос ответил этим нескладным монологом, но увидев радость на ее лице и порозовевшие от удивления щеки, почувствовал — жест щедрости оказался уместным. Уж если он собрался мужественно высказать свои убеждения и сделать что-то хорошее дорогим ему людям, прежде чем, как он подозревал, их окончательно скрутит судьба, ему нужно идти до конца.


Он в подробностях продумывал свой план, пока пилил, соединял, подравнивал, зачищал песком и грунтовал доски; пока играл с детьми Роперов или слышал их высокие, звонкие, счастливые голоса, когда они играли в саду; пока искал последнюю миниатюрную копию оригинала; пока гулял с Маргаритой под протянувшимся вдоль дорожки навесом из золотой листвы к амбару и обратно, а она показывала посаженные ею цветы и травы; пока делал набросок картины, которую собирался писать.

Его идея была такой глубокой, что все вокруг него закружилось вихрем, а остальной мир затих. Гольбейна буквально разрывала энергия, пока он работал, гулял, ел, говорил; у него гудело в ушах. Будущая картина опрокинет страх. Он использует каждую крупицу своих знаний и расскажет все — и явно, и скрыто, сокровенно, — чему научился во время работы над портретом посланников. Он скажет правду, всю правду и ничего, кроме правды. Он создаст портрет семьи, которую любил и наконец нашел мужество к ней вернуться. Но это будет больше, намного больше, чем простая жанровая сцена вроде первой картины. Это полотно отразит смертельную тоску и тревогу, наполнившие его при виде обезумевшего мира. Он скажет о своей печали, проникшей ему в душу, когда гуманистическая гармония, лелеемая Эразмом, жизнь, полная споров и терпимости, когда-то так радовавшая Гольбейна и вселявшая в него надежду, оказалась не нужна как протестантским фанатикам у него дома — а их крайности и оттолкнули его, — так теперь и английским политикам, готовым на все и верившим во все, что может способствовать их продвижению по службе и удовлетворить похоти короля.

Будучи лорд-канцлером, Мор участвовал в политической борьбе. Его погубила страсть, с которой он защищал старую веру. И все же он остался человеком принципов. У него хватило силы уйти из политики, не потеряв чести. Одного взгляда на него достаточно, чтобы понять — он еще живет в мире Эразма: острый мыслитель, искушенный, но гуманный юрист. Репутация Мора как милосердного и справедливого судьи складывалась десятилетиями и не померкла даже после его недавних резких проархикатолических выпадов. Именно поэтому столько людей на улицах Лондона по-прежнему говорят о нем с симпатией. Гольбейн не мог себе представить, чтобы Мор так же подавлял и запугивал собеседников, как Кромвель, прирожденный головорез, превратившийся в волка, который ни за что не откажется от власти ради принципов. Мор родился умным и добрым. Играет на лютне со своей женой и следит за движением звезд в небе. Да, по его приказу горели костры. Но тех, кто толкнул короля на вторую женитьбу, Господь благословил тоже не особенно щедро. Теперь, когда Бог послал королеве дочь, поставившую на династии крест, они поняли — все их планы рухнули, и озверели.

Гольбейн твердо намеревался отразить в картине все свое разочарование и негодование. Он собирался показать, что из-за выходок Генриха все усилия Тюдоров оказались тщетными, точно так же как насилие и ложь обрекли на гибель предыдущую династию Плантагенетов. Он собирался показать, что гуманизм погубило безумие, что после победы фанатиков судьба Мора и судьба Англии стали незавидными и неразрывными. Он собирался показать, что ум Мора в небрежении и унижен. Он собирался показать гибельность страха. Показать семью, принявшую его в свой дом как родного, и отдать ей дань глубокого уважения, которое заметят все, кого он любил, — Мор, его дети… и, конечно, Мег.