— Мальчишескую выходку? — жестко повторил Фалькенрид. — Да, так назвали твой поступок, чтобы дать мне возможность остаться на службе; я же называю его иначе, так же, как все мои сослуживцы. Ты был накануне получения чина поручика, через несколько недель твое бегство было бы и перед законом постыдным дезертирством, и я лично никогда не расценивал его иначе. Ты был воспитан в строгих понятиях о чести и знал, что делал; ты был уже не мальчик. Кто скрывается от военной службы, являющейся его долгом перед отечеством, тот — дезертир; кто нарушает свое слово, тот — бесчестный человек; ты сделал и то, и другое. Впрочем, ты и тебе подобные без труда проделываете такие вещи.

Услышав эти беспощадные слова, Гартмут стиснул зубы и задрожал всем телом.

— Замолчи, отец, этого я не вынесу! — глухо заговорил он. — Я хотел смириться, сломить свою гордость, но ты сам отталкиваешь меня. Это та же жестокая суровость, которой ты когда-то оттолкнул мою мать; я знаю это от нее самой. В том, как сложилась ее жизнь, а вследствие этого и моя, во всем виновата лишь твоя суровость.

Полковник скрестил руки на груди, и его губы презрительно дрогнули.

— Знаешь от нее самой? Верю! Любая падшая женщина постарается скрыть от сына такую правду. Тогда я не хотел осквернять твой слух этой правдой, потому что ты был чист и невинен; теперь же ты, конечно, поймешь, если я скажу, что нашей разлуки требовала моя честь. Человек, опозоривший мое имя, пал от моей руки, а женщину, обманувшую меня, я оттолкнул.

Гартмут побледнел. Этого он не знал, даже не подозревал; он в самом деле думал, что причиной развода была только суровость, составлявшая врожденную черту характера его отца. И теперь в его глазах резко снизился авторитет матери, которую он так страстно любил.

— Я хотел оградить тебя от ядовитой атмосферы, окружавшей от ее влияния, — продолжал Фалькенрид. — Глупец! Даже без ее вмешательства ты был бы потерян для меня; ты унаследовал черты матери, в твоих жилах течет ее кровь, и рано или поздно на предъявила бы свои права; ты все-таки стал бы тем, кем тал — безродным проходимцем, не знающим ни отечества, ни чести.

— Это уже слишком! — дико вскрикнул Гартмут. — Называть меня такими словами я не позволю никому, даже тебе! Теперь вижу, что между нами примирение невозможно; я уйду, но свет будет судить иначе, чем ты! Он уже признал мое первое произведение, и я сумею добиться уважения, в котором мне отказывает родной отец!

Полковник смотрел на сына страшным взглядом и произнес медленно, леденящим голосом, отчеканивая каждое слово:

— Так позаботься о том, чтобы свет не узнал, что признанный поэт всего два года назад в Париже был шпионом.

Гартмут вздрогнул, точно пораженный выстрелом.

— Я? В Париже? Ты с ума сошел!

— Опять ломаешь комедию? Не трудись; я знаю все; Вальмоден предоставил мне доказательства того, какую роль играли в Париже Салика Роянова и ее сын. Я знаю источник средств для роскошной жизни, которую вы продолжали вести, хотя лишились имения. У вас было много клиентов, потому что они отличались замечательной ловкостью, и всякий, кто мог купить их услуги, получал их.

Гартмут стоял бледный, как привидение. Так вот на что намекал тогда Вальмоден! Тогда он не понял намека и искал объяснения совершенно в другом направлении. Так вот что скрывала от него мать, вот почему поцелуями и ласками она всегда заменяла ответы на его вопросы, усыпляя подозрения. Она дошла в своем падении до этого последнего позора, а ее сына обвиняли вместе с ней!

Наступившее молчание было ужасно, оно продолжалось несколько минут, когда же Гартмут заговорил, его голос был совершенно беззвучен, а слова отрывисто срывались с его губ.

— И ты думаешь... что я... что я знал об этом?

— Да! — холодно и твердо ответил полковник.

— Отец, ты не можешь, не должен подозревать меня в этом! Наказание было бы слишком ужасно! Ты должен мне верить, если я скажу тебе, что у меня не было даже тени сомнения, что часть нашего имущества уцелела, что... Поверь мне, отец!

— Нет! — холодно сказал Фалькенрид.

Гартмут вне себя бросился на колени.

— Отец, заклинаю тебя всем, что есть святого на небе и на земле! О, не смотри на меня такими страшными глазами! Ты сведешь меня с ума этим взглядом! Отец, даю тебе честное слово...

Его прервал страшный хохот отца.

— Честное слово? Как тогда в Бургсдорфе? Вставай! Брось ломать комедию! Меня ты ею не проведешь. Ты ушел от меня, нарушив слово, и возвращаешься с ложью; ты — настоящий сын своей матери! Иди своей дорогой, а я пойду своей. Я требую от тебя только одного: не смей носить фамилию Фалькенрида рядом с опозоренной фамилией Роянова; пусть свет не знает кто ты! Если же это случится, да падет Божий гнев на твою голову, потому что тогда я покончу с собой.

С криком ужаса Гартмут вскочил на ноги и бросился к отцу. Но тот остановил его повелительным движением руки.

— Может быть, ты думаешь, что я люблю жизнь? Я жил потому, что должен был жить, считал это своей обязанностью. Но есть граница, за которой человек избавляется от этой обязанности; ты знаешь ее и поступай сообразно с этим!

Он отвернулся от сына и снова отошел к окну. Гартмут, не сказав больше ни слова, вышел.

В передней огонь не горел, но она была освещена отблеском пылающего неба, и в этом свете стояла бледная как смерть женщина, глядя на вошедшего с выражением, не поддающимся описанию. Ему достаточно было взглянуть на нее, чтобы понять, что она слышала все. Это было ужаснее всего! Он подвергся такому смертельному унижению в присутствии женщины, которую любил, его втоптали в грязь у нее на глазах.

Гартмут сам не знал, как вышел из замка; он чувствовал только, что задыхается в этих стенах, что его как будто гонят отсюда фурии. Он опомнился под елью, нагибавшей над ним свои отяжелевшие от снега ветви. В лесу была морозная ночь, но по небу разливался таинственный свет и рассыпались дрожащие пурпурные лучи, сходящиеся в зените и образующие подобие короны — пылающее огненное знамение.

21


Опять наступило лето; начался июль, и в эти жаркие, солнечные дни лесные горы неотразимо влекли к себе своей прохладной тенью, своими зелеными душистыми долинами.

Оствальден, имение Герберта фон Вальмодена, все время оставалось без хозяев, но несколько дней тому назад сюда приехала молодая вдова в сопровождении своей золовки Регины фон Эшенгаген. После смерти мужа она покинула южную Германию и вернулась на родину. Ее замужество продолжалось всего восемь месяцев, и хотя она была только двадцатилетней женщиной, но уже носила вдовий траур.

Регина очень охотно согласилась ехать с Адельгейдой. Она, же тогда неограниченная повелительница Бургсдорфа, осталась при своем непреклонном «или я, или она», а так как Виллибальд выказал не меньшее упорство, то она исполнила свою угрозу и переселилась в город в первые же дни траура по брату.

Но она ошибалась, думая, что это крайнее средство подействует. Она надеялась, что сын не позволит ей уехать, но ее расчеты оказались напрасными, хотя она и заставила его почувствовать всю горечь разлуки. Виллибальд получил полную возможность доказать, что его вдруг пробудившаяся самостоятельность и любовь к Мариетте не были минутной вспышкой. Конечно, он сделал все, что мог, для того, чтобы уговорить мать, но когда это не удалось, то он также выказал не меньшее упорство чем она, и мать, и сын не виделись уже несколько месяцев.

О его помолвке с Мариеттой до сих пор не объявляли. Виллибальд считал, что деликатность по отношению к бывшей невесте и ее отцу обязывает его не объявлять о второй помолвке разу же после расторжения первой. Кроме того, контракт связывали Мариетту с придворным театром еще на целых шесть месяцев, и так как ее обручение оставалось пока тайной, то нарушить этот контракт раньше истечения срока было невозможно. Только теперь девушка вернулась в дом деда, где ждали и Виллибальда. Разумеется, мать последнего не знала об этом, иначе она едва ли приняла бы приглашение Адельгейды и никогда не поселилась бы по соседству с Вальдгофеном.

Погода стояла солнечная и жаркая, но дорога в Оствальден шла в основном через спасительную прохладу леса Родека. По ней ехали два всадника — один, в серой куртке и охотничьей шляпе (это был лесничий Шонау), другой, стройный молодой человек в чрезвычайно элегантном летнем костюме — принц Адельсберг. Они случайно встретились и из разговора узнали, что едут в одно и то же место.

— Вот уж и во сне-то мне не снилось, что встречу вас здесь, ваша светлость! — сказал лесничий. — Говорили, что этим летом вы вовсе не приедете в Родек, а Штадингер, которого я видел дня три тому назад, и не подозревал тогда о вашем приезде.

— Штадингер разохался и разворчался, когда я нагрянул так неожиданно, — ответил принц. — Еще немного, и он вытолкал бы меня за дверь собственного дома только потому, что я прибыл вслед за своей телеграммой, и он не успел привести все в порядок. Но жара в Остенде была просто невыносима; я не мог дольше находиться на раскаленном морском берегу, и меня неудержимо потянуло в мой прохладный тихий Родек. Слава Богу, я вырвался наконец из духоты и сутолоки курортной жизни!..

Его светлость не считал нужным говорить правду; он только потому так поспешно покинул берег Северного моря, что хотел воспользоваться известным «соседством», случайно узнав об этом от Штадингера, который, прося разрешения, сделать в Родеке кое-какие перемены, упомянул между прочим, что эти нововведения уже сделаны в Оствальдене, где в настоящее время находится сама хозяйка. К его удивлению, через три дня явился сам принц, которого полученное известие заставило послать к черту все его планы путешествий в течение лета. Конечно, лесничий не поверил объяснению и заметил несколько насмешливо:

— В таком случае удивительно, как это наш двор так долго выдерживает в Остенде. Ведь там, как я слышал, и герцог с герцогиней, и принцесса Софья с племянницей, родственницей ее покойного мужа.

— Да, с племянницей! — Эгон быстро обернулся и посмотрел на говорящего. — Вы тоже хотите поздравить меня? Я вижу это по вашему лицу! Но если вы сделаете это, я сию минуту тут же, среди леса, вызову вас на дуэль.

— Я вовсе не хочу, чтобы вы меня вызывали, ваша светлость! Но газеты совершенно открыто говорят о помолвке, которой особенно желает принцесса.

— Мало ли чего желает моя почтенная тетушка! Я обычно придерживаюсь другого мнения; к сожалению, так случилось и на этот раз. Я приехал в Остенд по приглашению герцога, которое не мог отклонить; но тамошний воздух мне очень вреден, и я не могу так легкомысленно рисковать своим здоровьем! Я уже чувствовал приближение солнечного удара, и он, наверно, настиг бы меня, если бы я не решился, пока не поздно...

— Вырваться! — докончил лесничий. — Это на вас похоже, ваша светлость. Но ведь таким образом вы рискуете впасть в тройную немилость.

— Это очень вероятно, но я постараюсь как-нибудь перенести ее в уединении и самоизгнании. Этим летом я намерен посвятить себя своим имениям, особенно Родеку; его необходимо перестроить. Штадингер писал мне об этом, но я счел нужным приехать лично.

— Ради переделки печных труб? — с удивлением спросил Шонау. — Штадингер говорил, что зимой в замке дымили камины, и он хочет сделать новые трубы.

— Много знает Штадингер! — воскликнул принц, рассерженный тем, что Штадингер со своей правдивостью опять стал ему поперек дороги. — У меня большие планы... А, вот мы и приехали.

Принц пустил лошадь крупной рысью, и лесничий последовал его примеру, потому что в самом деле Оствальден был перед ними. Старинный, увитый плющом замок с двумя башнями по бокам и тенистым, несколько запущенным парком вокруг имел чрезвычайно живописный вид. По слухам, теперешняя владелица не собиралась ни переделывать его, ни продавать; ей, наследнице Штальберга, ничего не стоило иметь одним поместьем больше или меньше.

Гости узнали от прислуги, что сама хозяйка в парке, а Регина фон Эшенгаген в своей комнате. Принц велел доложить о себе хозяйке дома, а лесничий решил сначала посетить невестку, которой не видел с прошлой зимы, и направился прямо в ее апартаменты.

— Вот и я! — сказал он. — Мне, конечно, нет надобности докладывать о себе моей любезной невестушке, хотя я и мой дом у нее теперь, кажется, в немилости. Почему ты не приехала к нам третьего дня с Адельгейдой? Предлогу, который она передала мне от твоего имени, я не верю и вот целых два часа трясся верхом и жарился на солнце, чтобы потребовать от тебя объяснения.

Регина протянула ему руку. Внешне она не изменилась за Последние шесть-семь месяцев, но миловидность, делавшая ее прежде привлекательной, несмотря на грубость, исчезла. Она ни за что не призналась бы в этом, но было видно, что она сильно страдала от того, что ее единственный сын, до сих пор превыше всего ставивший волю и любовь матери, теперь стал ей совершенно чужим.