— Первый признак такой болезни — когда пес отказывается от еды, — говорил Решетников. — Затем появляется агрессия, еще одна форма проявления бешенства. В таком состоянии, Мария Петровна, обезумевший пес начинает пробовать на вкус даже несъедобные предметы — камни, бумагу, мусор. Помните, как он грыз гранит на бережку? А палку?

Маша поежилась и кивнула, после чего еще крепче ухватилась за руку Владимира Михайловича.

— И наконец, его охватывает тяга к бродяжничеству, и он начинает искать, на кого бы наброситься, — продолжал тот, словно бы не чувствуя пальчиков своей спутницы.

А солнце пригревало, светило им вслед, и Маша рассеянно слушала, одновременно — и с гораздо большим интересом! — разглядывая тени — капитана и свою.

Оба силуэта были сейчас так близки друг к другу и удивительно гармонично смотрелись рядом.

8. В ТИХОМ ОМУТЕ — ЧЕРТИ СЫЩУТСЯ!

На следующий день Маша и Владимир Михайлович повстречались после полудня. А перед тем девушка весь день вспоминала подробности вчерашней схватки с бешеным псом. Ужасно хотелось рассказать об этом домашним, но она пообещала Владимиру Михайловичу молчать, дабы не пугать родителей, и главным образом маменьку. Та себя неважно чувствовала, и лишние переживания ей были ни к чему.

Капитан привез Петру Викентьевичу, как и обещал, целую стопку важных деловых бумаг, которые должны были оказаться для путейского инженера «в высшей степени любопытными и занимательными». Решетников показал их и Маше. Однако там были сплошь таблицы, графики, коэффициенты сопротивления почв и сопроводительные бумаги жутко технического характера. Поэтому, немного полистав документы для приличия, Маша немедленно их вернула и тут же потеряла к бумагам всякий интерес. Капитан же с огромным, хотя и тщательно скрываемым любопытством разглядывал комнату Маши.

Сама судьба благоволила в этот день к тому, чтобы молодые люди оказались предоставлены исключительно сами себе.

У Анны Григорьевны разыгралась нешуточная мигрень, и она удалилась к себе. Петр Викентьевич же с утра отбыл в соседний городок Перемышль, улаживать какие-то дела, связанные с Судебной палатой и предстоящим строительством железнодорожного моста, связующего берега трех небольших, но крайне зловредных по весне речушек. А у капитана оставался еще целый час для знакомства с миром, доселе ему незнакомым, но удивительно интересным и манящим.

Доводилось ли вам в России хоть раз заглянуть в комнату красивой, юной и оттого, разумеется, романтически настроенной особы? Там все выдает светлые переживания, восторженный образ мыслей и ту особую, ленивую русскую негу, которой пронизано само существование будущих Татьян Лариных и тургеневских девушек в нашей лесной глуши. Романы на полке и атласные подушечки кушеток, вышитые кружевные салфетки и письменный прибор, милые безделушки и неизменные пасторальные сценки из цветного немецкого стекла, даже шторки и занавесочки говорят о характере живущей здесь барышни.

Но, впрочем, так ли это? Отнюдь, и все ваши выводы, плоды самых зорких наблюдений, очевидно, окажутся чересчур поспешными. Барышни, подобные Маше Апраксиной, обыкновенно живут по большей части в мечтаниях и грезах, а их покои отражают лишь следы их земного, бренного пребывания. А что в действительности творится в голове всякой девушки, не достигшей еще своего двадцатилетия, — на самом деле не знает доподлинно ни одна писательница романов. Ибо это, как правило, дамы зрелые, богатые опытом минувших лет и остывших страстей. И оттого уже изрядно подзабывшие годы своего трепетного отрочества и юности, полной радужных надежд.

— Да у вас просто… тихая обитель, — пробормотал капитан, явно смущенный этим миром изящества, красоты и, разумеется, очаровательного наива, что непременно исходит от всякой юной и неискушенной души, подобно аромату цветка.

— Вам нравится? — простодушно спросила девушка.

— О, разумеется, — только и сумел ответить офицер, у которого уже принялось пестрить в глазах от множества разнокалиберных безделушек, салфеток и подушечек, утыканных английскими булавками и тонкими иглами с обрывками разноцветных ниток.

— А вот английский шедуль-дневник, — указала девушка. — В нем я делаю записи того, что показалось мне на дню самым примечательным. Очень удобно, знаете ли: на всяком листочке имеется календарь с днем недели, и еще остается много места для записей. Желаете взглянуть?

— Мария Петровна, — тихо проговорил Решетников. — Да как же я смею-то? Ведь у меня, пардон, разумеется…

Он замялся и уставился в окно с крайне унылым видом. Однако даже и теперь, в столь, казалось бы, невыигрышном для себя положении, капитан не производил впечатления человека робкого. И уж во всяком случае — безоговорочно покорного судьбе.

— Да ничего предосудительного в том нет, — рассмеялась Маша.

Она изящно присела к столу, провела рукою по дневнику с бумагами — и внезапно похолодела в одночасье.

Из-под альбома с натюрмортами и пейзажиками, что она лениво набрасывала еще давешним летом в усадьбе и на берегу Листвянки под бдительным руководством искушенной в изящных искусствах баронессы, сейчас выглядывал край рокового для нее листа. Это была предсмертная записка Маши, та самая, что она столь опрометчиво писала третьего дня!


Девушка сделал судорожное движение, норовя запихнуть треклятую записку поглубже в стопку писчей бумаги и иллюстрированных листков-картинок событий недавних русско-турецких войн. Однако упрямый листок, видимо, уперся в жесткий край и никак не желал скрываться с глаз долой.

— Вот незадача… — ненароком вырвалось у Маши.

Она нажала сильнее, и целая стопка бумаги с конвертами тут же повалилась на пол. Вспыхнув от собственной неловкости, Маша виновато обернулась к капитану и развела руками: вот, мол, каковы же непослушницы эти упрямые бумаги!

Решетников тем временем уже давно отвел глаза от письменного стола, хотя и так было видно — ничего предосудительного для глаз молодого мужчины тут и впрямь не наблюдается. Теперь он обернулся на шорох бумаг. И вдруг капитан совершенно изменился в лице.

Его глаза сверкнули, пальцы лихорадочно сжали какую-то несчастную безделушку, оказавшуюся случайно в руке. И он медленно произнес:

— Кто это?

— Свисток-утушка, — простодушно ответила Маша, не понимая причины столь резкой перемены в капитане. — Вылепил его кучер Степка и внутрь поместил костяной шарик. Коли подуть, тут же засвищет.

— Кто это? — как сомнамбула повторил капитан.

И лишь теперь девушка сообразила, что Владимир Михайлович указывает на ее стол. Но, разумеется, не на злополучное письмо, которого он никак не мог разглядеть под стопкой писем.

Взгляд Решетникова был устремлен на маленькой портретик в овальной резной рамочке, что всегда покоился на краю Машиного стола.

Впрочем, вопрос, по всей видимости, был излишен. В нижнем левом уголке ясно выделялась каллиграфическим почерком выведенная надпись:

«Милому дружочку от любящей Амалии».

С портретика капитану улыбалась красивая цветущая женщина в роскошной шляпе со страусиным пером, нестрогом летнем декольте и с букетиком фиалок в руках.


— Это и есть… баронесса Юрьева?

Решетников завороженно глядел на портрет Амалии Юрьевой.

— Урожденная фон Берг, — добавила Маша откровенно недоумевающим тоном. Странное дело! И чего он привязался к баронессе?


Почти минуту капитан молчал. Лишь желваки на его скулах резко обозначились. Казалось, он совершал сейчас некую умственную работу, напряженную и трудную чрезвычайно.

— Мне необходимо сей же час быть на станции, — вдруг решительно сказал он. — Я кое-что вспомнил. Нечто срочное, по служебной надобности, и оттого в высшей степени неотложное. Прошу извинить меня, милая Мария Петровна. Честь имею. Простите еще раз.

Он резко развернулся и, даже не попрощавшись, быстро вышел из комнаты. Дробно простучали сапоги по лестнице, и через минуту девушка услышала, как в парадном хлопнула дверь. Маша судорожно сжала ладонь, рискуя измять портрет баронессы.

— Ничего… — прошептала она. — Я просто решительно ничего не понимаю.

И при чем, при чем здесь, спрашивается, Амалия Казимировна?


Примерно в то же время, разве что четвертью часа позже, в окошко телеграфиста на станции железнодорожного узла Рузавино просунулся грязный заскорузлый кулак.

— Эй, барин, слышь-ко?

Телеграфист поднял сонные глаза, замахал рукою:

— Ну-ка, ну-ка, не балуй!

Однако в следующую минуту кулак разжался, и на фарфоровую тарелочку лег маленький клочок бумаги. А следом высыпалась горстка монеток.

— Ох ты, горюшки-пригорюшки… Чего там у тебя?

Из-за загородки на телеграфиста смотрела бородатая физиономия в огромном волчьем треухе, надвинутом по самые брови.

— Барыня велела выслать эту… Риспонденцию, ага. Самой-то недосуг. А мы грамотке худо разумеем…

Телеграфист принял бумажку, сноровисто пробежал глазами текст — корявые каракули букв, помарки…

— Ладно, принимаю телеграфную корреспонденцию. Погоди маленько. Распишешься теперь.

— Только уж попроворнее бы, а, барин? Больно поспешаю, боюсь, успеть ба…

— Ишь, голова садовая. Это ж тебе не кобылу запрягать — телеграф, одно слово, — презрительно фыркнул телеграфист. — Сказал, жди — значит, жди. Вот тебе и весь сказ.

Спустя несколько минут детина выбрался из здания вокзальчика. Воровато огляделся и тут же пригнул голову.

К станции подъехал возок, и оттуда вылез молодой офицер в армейском полушубке с полевыми погонами. Молодцеватый и подтянутый, он привязал коня к столбу и легкой, пружинящей походкой быстро направился к зданию пристанционной конторы.

На ходу офицер несколько раз покачал красивой черноволосой головою.

— Ну и дела, — пробормотал он, точно продолжая прерванную беседу с самим собой. — Слава Богу, что все так сложилось. А ведь ты-то, Володька, дурак дураком был. Ведь если б не эта мелочь… не мелкая деталька — и случилось бы уж совсем непоправимое!

Он вновь покачал головой и вдруг неожиданно улыбнулся — широко и изумленно.

— Вот недаром говорится: в тихом омуте непременно черти сыщутся. Даром, что эдакая… тихая обитель. Поистине счастлив твой день, Володька!

И он с размаху хлопнул себя по ляжке, что выражало сейчас, должно быть, его высшую степень восторга и изумления. После чего скрылся в здании вокзальчика.


А детина тем временем грузно поспешал без дороги, сугробами в другую сторону. При этом он поминутно оглядывался на офицера и сокрушенно качал головою в косматом треухе. А над станцией падал тяжелый серый снег, но чуду техники — телеграфу его мокрые грузные хлопья не были помехой.

9. ОТ ПОДОЗРЕНИЯ ДО ПРОЗРЕНИЯ

«Нечто срочное, по службе, и оттого в высшей степени неотложное».

Ишь ты!

Весь оставшийся день эта фраза не шла у Маши из головы. И даже не столько потому, что за ней крылась какая-то важная тайна капитана Решетникова. Нет, в этих словах было что-то еще. Нечто очень знакомое.

— Где же я это слышала? Кто же это мне сказал? — неустанно твердила она до самого вечера. Так что у маменьки едва не возвернулась только-только успокоившаяся мигрень.

— Что ты все время бормочешь? — озадаченно поинтересовалась она после того, как дочь несколько раз прошла мимо как сомнамбула, никого не видя и ничего не замечая. Но Маша лишь сердито замотала головой, напряженно вспоминая, вертя на языке и склоняя загадочную фразу на все лады.

«Нечто срочное… и оттого…»

Нет, но ведь и вправду — чертовски знакомо!

Вслух Маша никогда не чертыхалась, разве что при падении с салазок на крутых ледяных листвянских горках. А вот про себя — сколько угодно, и с удовольствием. Все-таки далеко мне еще до истинно благородной натуры, пожурила себя Маша. Но — мягко и необидно, как, впрочем, и всегда. И вновь обратилась мысленным взором к злосчастным семи словам капитана Решетникова.

Она и сама не знала, отчего эта на первый взгляд мало что значащая фраза похитила ее покой. Так что даже спросила у папеньки, который только что воротился, довольный быстрой ездой, раскрасневшийся и с мокрым снегом на плечах. Разумеется, спросила чисто теоретически, без упоминания имени Владимира Михайловича.

— Ну что тебе сказать, милая… — рассудительно изрек Петр Викентьевич. — Чтобы вспомнить что-то, я обычно рисую проблему в виде чертежа. Или схемы, диаграммы, графика, наконец…

Маша попыталась представить слова капитана, засевшие в сознании острой занозой, как посоветовал папенька, но у нее ничего не вышло. В чем она тут же и призналась отцу.