— Кто осмелился сделать это? — снова не вытерпел султан, хотя уже понимал всю бессмысленность своих вопросов.

Почему бы она должна была ему отвечать? Говорила о своем, не думая, слышит ее Сулейман или нет, будто говорила сама с собой, прислушиваясь к собственным словам, может, и не соглашаясь с ними.

Нелепая хаотичность руин и всей ее жизни. Только творение — дело человека, разрушение — это злые дьявольские силы. Одно возносится ввысь, другое тяготеет книзу и неминуемо ведет к падению духа. Мир больше никогда не расцветет в руинах — там только дьявольские гримасы заточенных демонов природы, царство духов, непрочное, бесплотное, без мягких покровов красоты, жестоко обнаженное в мертвых изломах. Но, с другой стороны, возможно, руины необходимы для более обостренного ощущения силы и бессмертия жизни? Ведь в конце концов всякое бытие должно прийти в упадок, чтобы стать доступным тем силам, которые способны его возродить. И, собственно, весь смысл жизни сосредоточен в том мгновении отчаяния и боли, после которого должно наступить новое рождение. Потому, быть может, вечный мир только в руинах, и их состояние покоя смирило ее с рабским положением…

Он снова не выдержал и почти грубо напомнил ей, что она уже давно не рабыня, а всемогущая султанша.

— Султанша над чем? Повелительница чего? Разбитых зеркал Ибрагима? Или садов гарема, подстриженных евнухами с еще большей жестокостью, чем они сами были искалечены жизнью? Мне кажется, что счастье человека только в его детстве. Возвратиться туда хотя бы краешком души — и уже был бы самым счастливым на свете.

— К сожалению, это невозможно, — глухо промолвил Сулейман. — Никто этого не в состоянии сделать, и чем выше стоит человек, тем меньше у него такой возможности.

— Боже, я знаю это. А детство снится золотыми снами, после которых просыпаешься в холоде и страхе, и в душе какие-то трепеты. Ваше величество, помогите мне, спасите меня!

Он тяжело и неуклюже шевельнулся возле нее на широком ложе, коснулся ее волос, гладил долго и нежно, даже удивительно было, откуда столько нежности могло взяться у этого мрачного человека. Не замечали, чтобы он когда-нибудь погладил по голове кого-то из сыновей. Когда умерла валиде, он не пошел в последний раз посмотреть на мать, закрыть ей глаза, поцеловать в лоб, велел похоронить с надлежащей торжественностью — и все. Роксолана пришла тогда в ужас. Неужели она могла любить этого нелюдя? Государство, закон, война. А жизнь? Или он берег всю нежность только для своей Хасеки? Грех было бы не воспользоваться этим, тем более что не для себя лично, а для добра своей земли.

— Ваше величество, я хотела бы попросить вас.

— Нет ничего, чего бы я не сделал для тебя, если бог будет милосердным к нам.

— Когда пойдете на Молдавию, возьмите с собой маленького Баязида.

— Я готов взять всех своих сыновей, чтобы они учились великому делу войны.

— Нет, одного лишь Баязида с его воспитателем Гасан-агой, и разрешите им обоим побывать в моем родном Рогатине.

— В Рогатине? А что это такое?

— Ваше величество! Это город, где я родилась.

— Ты до сих пор не забыла его?

— Как можно забыть? У меня душа разрывается от одного этого слова. Но я султанша и не могу никуда выехать с этой земли. Пусть поедет мой сын. Вы дадите ему сопровождающих для защиты. Там совсем недалеко от Сучавы. Два или три конных перехода. А какая там земля! Вся зеленая-зеленая, как знамя пророка, и потоки текут чистые, как благословение, и леса шумят, как небесные ветры. Если бы могла, я спала бы, как те леса, и жила бы, как те леса. Пусть наш сын увидит эту землю, ваше величество.

Он хотел спросить, почему именно Баязид, а не самый старший их сын Мехмед или не Селим, самый подвижный из всех детей, но решил, что это ниже султанского достоинства. Сказал только: «Я подумаю над этим» — и жадно вдохнул запах ее тела. Это тело озаряло темный круг его жизни, и хотя он каждый раз упорно бежал от Хуррем, но, наверное, делал это лишь для того, чтобы возвращаться к ней снова и снова, испытывая с каждым разом все большее счастье встречи и познания, кроме того, пребывание вдали друг от друга давало возможность для высоких наслаждений духа, а здесь уже не было духа — одна только плоть, пылающая, умопомрачительная, сладкая, как смерть.

Нагая, как плод в сонных садах, она падала в его цепкие, жадные объятия, отдавала тело почти без сожаления, а душу прятала, как правду от тиранов. Настоящая правда никогда до конца не бывает высказана вслух, в особенности между мужчиной и женщиной. Хотела бы она стать мужчиной? Никогда и ни за что! Может, в самом деле испытывала унижения от этого человека, вымаливая у него все в постели и только в постели, зато чувствовала превосходство над мрачным мужским миром, который не знает счастья нежности, которому чуждо благодеяние терпеливости. Почему-то думала, что женщины излучают свет, а мужчины лишь поглощают его, они темны сами, и темнота царит вокруг них, а женщины озаряют их, будто лампадки. Могла ли она озарить этого великого султана и на самом ли деле тоже была великой султаншей или была маленькой девочкой, сотканной из болезненных снов, которая оплакивает свою маму, простирает в безнадежности руки к своему детству и не может дотянуться до него? Одно только слово «Рогатин» терзает сердце. Как когда-то проклинала работу в свинарнике, учение у викария Скарбского, пьяную похвальбу отца Лисовского, а теперь все это вспоминалось словно утраченный рай. Мир напоминал разрезанное яблоко: выпуклый, объемный только с одной стороны, а с другой — несуществующий. И хотя султан ходил со своим ужасающим войском то в одну, то в другую сторону, но ей казалось, будто он проваливается каждый раз в небытие. Потому что жизнь существовала лишь там, где когда-то была она, откуда пришла сюда. Там жизнь, память, будущее, туда летела душа. «Ой, пиймо ми мед-горiлку, а ви, гуси, — воду, плиньте, плиньте, бiлi гуси, до мойого роду. Ой, не кажiть, бiлi гуси, що я тут злидую, ой, но кажiть, бiлi гуси, що я розкошую! Або пошлю бiлу утку по Дунаю хутко: «Пливи, пливи, бiла утко, до родини хутко! Ой, не кажи, сива утко, що я тут горюю, ой, но кажи, сива утко, що я тут паную!»

Неужели и своего младшего сына посылала в родную землю, чтобы сказал там, как роскошествует его мать? Разве она знала? Для тринадцатилетнего Баязида это казалось беззаботной прогулкой возле своего великого, сверкающего золотом отца-султана. Гасан-агу никто не спрашивал о его чувствах, он должен был выполнять веление султана и султанши, поехать и возвратиться и привезти невредимым юного шах-заде. Ох, как это все просто! А Роксолана не смела даже заплакать по сыну или по своему детству, ибо суждена ей только торжественная степенность, обречена она была на величавую надменность и этим платит за свое так называемое счастье называться султаншей. Теперь уже твердо знала, что счастливым можно быть лишь за чей-то счет. Сумма счастья на земле точно так же постоянна, как количество воздуха или воды. Если тебе досталось больше, так и знай: кто-то обделен, обижен, унижен и наказан.

— Да будет над тобой благословение аллаха, — прошептала Роксолана, прощаясь с Баязидом, который нетерпеливо рвался от матери, потому что чувствовал себя не ребенком, а воином, мужчиной, может, и будущим султаном.

Она только вздохнула. Какой удивительный мир! В нем возможен даже аллах.

Султан пошел со своим железным войском, со своими дикими конями, слонами и верблюдами, с устрашающими пушками на маленькую Молдавию, чтобы покарать Петра Рареша, которого сам же сделал господарем и который еще недавно прикидывался верным вассалом, посылая ежегодно в Стамбул десять тысяч дукатов подати и подарки золотом, мехами, конями и соколами. За верность Сулейман дважды награждал Рареша тугами — бунчуками из конского хвоста, которые давались только беглербегам.

И вот — измена. Маленькая Молдавия осмелилась восстать против могучей империи. Рареш выдал восставшим венграм султанского посланца Луиджи Грити, из-за чего поссорил Сулеймана с Венецией, теперь заключил тайный договор с австрийским королем Фердинандом, вел переговоры даже с далекой Москвой, ища поддержки и опоры на случай войны с Османами. Хотя Рареш был всего лишь незаконным сыном Стефана Великого, славного господаря Молдавии, которого когда-то боялись все враги, народ любил Петра, и по его зову со всех концов собирались все, кто мог носить какое-нибудь оружие (в большинстве своем, правда, самодельное), под державное знамя этой гордой земли: на полотнище голова зубра и звезда с одной стороны и крест — с другой. Защитить три святыни, провозглашенные еще Стефаном Великим: крест, родину и знамя.

Хотинский пиркелаб[4] привел свой липканский корпус, из Орхея прибыли всадники, с гор спустились лесорубы со своими топорами на длинных рукоятях, мелкие дворяне и знатные бояре выступали с хорошо вооруженными собственными дружинами, а ко всему прибавлялось целое море крестьянского войска, насчитывавшего свыше двадцати тысяч, и личная гвардия господаря наемники, боярские сыновья и пажи, — все верхом, в кольчугах, с дорогим оружием, в бархатных кафтанах с серебряными пуговицами, в шляпах с дорогим пером.

В Буджацких степях произошла короткая и кровавая битва. С грозным криком: «Убей! Убей!», будто древние римляне, которые, идя в атаку, кричали: «Фери! Фери!», бросились молдаване на железную стену султанского войска, но слишком неравными были силы, и мужество разбилось о многочисленность, потому что Сулейман привел триста тысяч спахиев (на каждого молдавского воина приходилось чуть ли не по сотне нападающих). Оставив казну опустошенной, войско разбитым, землю расчлененной, народ изнеможенным, Рареш вынужден был бежать в Эрдель, где его укрыли венгры. Сулейман занял Аккерман и Килию, превратив Черное море в османское озеро. Крымскому хану Сахиб-Гирею он велел привести татар в Яссы, и 9 сентября султан и хан встретились там, в разрушенном и сожженном городе. Через неделю султан без сопротивления вошел в молдавскую столицу Сучаву. Поставил воеводой брата Рареша — Стефана — с условием дважды в год лично привозить в Стамбул дань — харадж[5]. Прославленную крепость на Днестре Хотин, которую, по преданиям, якобы основали еще при жизни Иисуса Христа, перед этим захватил польский король Зигмунт, договорившись тайно с Рарешом, и Сулейман не стал отвоевывать Хотин у дружественного ему короля, перешел Прут и в славе и почестях стал спускаться по Днестру. Часто останавливался, ходил по лагерю в сопровождении визирей и янычар, беседовал с воинами, попивая шербет из их бардахов[6], прощаясь, каждый раз говорил: «До встречи в Кызыл-Элме». Кызыл-Элмом, то есть Красным Яблоком, Османы называли Рим, о взятии которого мечтал каждый — от султана до самого последнего воина. Потому что на свете должна господствовать лишь одна вера, попросту говоря, двум верам всегда тесно, даже в самом просторном дворце.

В Сороках султан осмотрел крепость, поставленную когда-то генуэзскими купцами, оставил там гарнизон, пошел дальше по холмистой молдавской равнине вдоль Днестра.

Возле Тягина снова остановился. Раздавал кафтаны, коней, золото и чифтлики[7] вельможам, потом издал фирман о расширении крепости.

В том месте, где Днестр делал изгиб, насыпал широкую песчаную косу под крутым правым берегом, что облегчало переправу через своенравную речку. Еще с седой древности, когда жили в этих краях тиверцы и уличи, уже существовал здесь город, у которого перетягивались через Днестр. Город так и назывался — Тягин. Со временем генуэзцы, оседая на торговых путях, ведших в безбрежные земли над Черным морем, поставили в Тягине восьмибашенную каменную крепость, которая замыкала дорогу из Сучавы через Яссы и Лапушну на Очаков.

Слушая янычарских поэтов, распевавших касыды[8] в честь победного похода, попивая из серебряных чаш одобештское и котнарское вино, Сулейман медленно диктовал нишанджию слова фирмана о превращении Тягина и восемнадцати окрестных сел в османский санджак[9], который должен был утверждать здесь мощь великой империи точно так же, как очаковский санджак на Днепре. Крепость велено было расширить вдвое, удлинив ограду, добавив к восьми генуэзским башням еще восемь, опустив крыло вниз, до самой реки, где устроены водяные ворота для гарнизона, окружив крепость высокими валами с глубоким рвом перед ними, обложенным камнем, чтоб не осыпался и не заиливался.

Через сто лет прославленный турецкий путешественник Эвлия Челеби напишет о сооружении крепости Бендеры: «Когда главный зодчий Сулеймана-хана Синан-ага ибн Абдульменан-ага строил эту крепость, он применил все свое искусство. В соответствии с разными законами геометрии он соорудил такие продуманные бастионы, замысловатые угловые башни и стены, что в описании их качеств язык бессилен».

Все это требовало времени, но султан не торопился назад в Стамбул, так, словно ждал чего-то, устраивал охоту в окрестных лесах, награждал кафтанами, золотом и конями своих воевод, рассылал гонцов, слагал стихи, отсылал султанше в столицу подарки. Сын Мехмед, которого оставил в Стамбуле своим наместником на время похода, писал отцу: «Если вы изволите спрашивать о моей маменьке, то она внешне словно бы и спокойна, а внутри из-за разлуки с вами — нет в ней живого места. Заполонена тоской по вас, вздыхает днем и ночью и стоит на краю гибели».