Какой же должна была быть эта женщина, если она заслонила такому всемогущему человеку все сокровища и роскоши земные и небесные? Сочетала в себе все, что могло сделать женщину совершенной и милой: чуткость сердца, величие души, нежность в общении, изысканный ум, чарующую внешность.

И в этом походе Сулейману привели молоденькую рабыню-кызылбашку. Тоненькая девчушка, тоньше брови султана. Но поразила и ужаснула его своей бездонной жизненностью. Танцевала всю ночь, побывала в султановой постели, снова танцевала. Он хотел быть великодушным, даровать ей отдых — она удивилась:

— Отдых? Усталость? Отчего же? Я еще и не натанцевалась!

Лишь тогда понял, что такое для него Хасеки. Предпочел бы потерять империю, все на свете, чем свою загадочную Хуррем Хасеки. До сих пор не знал, любит ли она его, любила ли, согласен был на все, лишь бы она была рядом с ним. Ничего не значили душа, чувства, настроение, все, что скрыто от взглядов, — батин, лишь ее внешность — захир, тело, голос, взгляды, вечное лукавство и еще что-то, для чего еще не найдены слова. Иногда это было одно лишь тело, иногда только душа, метался между этими непознанными сущностями непознанной женщины и знал, что освобождения ему не будет…

Еще никогда так подолгу не был в походе султан. Может, в последний раз испытывал свое чувство к Хасеки, надеясь на освобождение из-под ее власти, ибо самая опасная из страстей, не считая страха перед богами и перед смертью, есть любовь к женщине. Потребность Сулеймана в плотской любви к женщине была столь же естественной, как полет для птицы, как плетение паутины для паука, линька шкуры для змеи. Но перед пугливым телом Роксоланы, которое оставалось неизменным на протяжении десятилетий, точно заколдованное, никогда не чувствовал себя властным самцом — имел в себе что-то словно бы даже рабское. И не исчезало оно, не уничтожалось ни расстояниями, ни временем, ни его старением и увяданием.

Возвращался в Стамбул и думал только о Хасеки. Послал ей богатые подарки. Потом выехали, вопреки всем известным обычаям, вперед визири и имамы, чтобы поклониться великой султанше от имени падишаха. И она, тоже вопреки старинным предписаниям, выехала из ворот Топкапы до Айя-Софии вместе с шах-заде Селимом, велела расстелить навстречу султанскому коню красные сукна и радостные ковры приветствия, и так они встретились после двухлетней разлуки. Рядом с султаном держался сын Баязид, улыбался матери еще издалека, не заботясь о требованиях султанской степенности. Он был так похож на султана, что показалось Роксолане: молодой Сулейман возвращается из похода на Белград, на Родос или куда-то там еще. Вздрогнула — и исчезло видение. Два их сына были с ними и между ними, третий был далеко, рядом со своим и своих братьев смертельным врагом Мустафой. Как будет дальше? Страшный круг сужался, охватывал ее горло, невозможно было дышать, ноги подкашивались, казалось, вот-вот упадет, лишится жизни, но не падала, продолжала жить и твердо шла навстречу султану, гордо подняв свою маленькую головку, легкая, тоненькая, стройная, будто та пятнадцатилетняя Хуррем, по белым коврам черногубой валиде.

Прикоснувшись к величию, она не испугалась, не бежала, не погибла, а сама пошла по пути величия и даже достигла невозможного — преодолела величие.

Султан снова сел в столице, а султанша продолжала ездить по Стамбулу, присматривала за строительством, принимала послов, писала письма властелинам Европы.

Гасан-ага привез послание польского короля. Зигмунт-Август прислал султану янтарную трость с золотым набалдашником, а Роксолане меха, такие пышные и мягкие, что она не знала, когда будет носить их в теплом Стамбуле.

Гасан хотя и утомлен дорогой, но был довольный, бодрый, готовый снова отправиться в землю, куда султанше не было возврата.

— Имел беседу с королем? — спросила она его.

— Как было велено, моя султанша. Расспрашивали меня без конца о Стамбуле, о султане, о вашем величестве.

— Все там сказал?

— Все, ваше величество. Еще и от себя добавлял, когда возникала необходимость.

— И что же король?

— Благодарил за вашу доброту и приязненность.

— Просил о чем-нибудь?

— О мире говорил. Обещал написать.

— Написал. Да не так. Может, не понял твоей речи?

— Ваше величество! Он все понял. Но боится. Прикрывались раньше Украиной от орды, будет прикрываться и он. Так спокойнее. Да и что он может, если шляхта каждое слово у него изо рта вынимает и обратно вкладывает.

— Но ведь он король!

— Король не султан. Это только султан не боится никого, а его боятся все. Дрожь пронизывает их от самого слова «Стамбул». Я уже так и этак намекал, что султан теперь дальше от Стамбула, чем они сами, — верят или не верят. Тогда я уже и вовсе напрямик. Дескать, все исламские воины, считающие разрыв с его величеством падишахом ужасными пытками, а разлуку с войной источником всяческих страданий и неприятностей, следом за августейшим стременем отправились в бесконечный путь. Нет, говорю, в Стамбуле ни войска, ни султана, и можете попугать Крым, никто ему не поможет. А они мне: «А султанша?» И пока я там с ними разглагольствовал, татары перекопские вторглись, набрали множество люда и увели на свою землю в рабство. Говорили, какого-то их князя Вишневецкого тоже полонили и увели с собой.

Роксолана была в отчаянии.

— Поедешь к королю еще раз. Поговорю с султаном, и поедешь снова. Расскажешь там все. Потому что никто ничего не знает.

— Да там еще и послы понаврали, — вздохнул Гасан. — Нечего и говорить. Я им: у нас тут, мол, все принадлежит султану, кроме души, которая собственность Аллаха, а они мне: «А султанша? Разве султан не принадлежит ей? А если так, то кто же у вас выше?»

И ей невольно вспомнился любимый псалом отца: «Окропиши мя иссопом, и очищуся; омыеша мя, и паче снега убелюся» [16]. Последние слова чуть было не повторила вслух. «И паче снега убелюся». Очиститься? Как очиститься, защитить свое доброе имя, свою невиновность? И где взять сил, если ей нужно еще защищать сыновей своих, с которыми неизвестно что будет?

— Повезешь послание королю, — сказала Гасану твердо.

Снова писала от своего имени:

«Пусть Всевышний оберегает Его Королевское Величество и дарует Ему долгие годы жизни. Покорнейшая слуга сим уведомляет, что Мы получили Ваше дружеское письмо, принесшее нам необычайную радость и удовольствие, которые ни с чем невозможно сравнить, чтобы описать их. Итак, из содержания письма Мы узнали, что Вы в добром здравии и желаете дружбы, которую Вы засвидетельствовали Вашей искренней подруге, точно так же засвидетельствовали и Вашу искреннюю дружбу и благосклонность к Его Величеству Падишаху, который является опорой мира, — как видите, я не в силах сравниться с Вами в выражениях. Пусть Бог Вас оберегает и чтобы Вы всегда были радостны и довольны. Как свидетельствует Ваше величественное письмо, а также донесение, сделанное моим слугой Гасаном, знаки дружбы, выраженные ему Вашим величеством, обязывают мое сердце к благодарности. Я поведала обо всем Его Величеству Султану, и это принесло ему неслыханное удовольствие, которое я не в силах Вам выразить. И он сказал: «Мы со старым королем жили как два брата, и если угодно всемилостивому Богу, мы будем жить с этим королем как отец и сын». Вот что он сказал и с радостью велел написать это султанское письмо и послать его к подножию Вашего трона с моим слугой Гасаном. Итак, пусть Ваше Величество знает о том, что любым делом, которое оно будет иметь к Его Величеству Падишаху, я заинтересуюсь и скажу свое слово хотя бы и десять раз на добро и благосклонность к Вашему Величеству, считая это долгом моей благодарной души.

В знак дружбы и с тем, чтобы письмо это не оказалось пустым, я посылаю Вам две пары сорочек и штанов с поясами, шесть платочков и рушник, все в одном свертке. И пусть Ваше Величество простит мне, что я посылаю Вам эти строки, которые не заслуживают Вашего внимания, но если угодно Богу, я и в дальнейшем хочу посылать их Вашему Величеству.

На этом желаю Вам здоровья и расцвета во время Вашего правления.

Покорнейшая слуга Хасеки Султанша».

Снова появились в Стамбуле баилы Пресветлой Венецианской Республики Бернардо Наваджеро, Доменико Тревизано, доносили своему сенату о силе, которую обрела в Стамбуле Роксолана, о ее власти над Сулейманом. И долго еще будут пересказывать это донесение и, поверив в неограниченное могущество Роксоланы, в галерее Питти во Флоренции поместят ее портрет среди изображений османских султанов — единственная женщина среди этих усатых чалмоносцев! — но мог ли кто-нибудь заглянуть в душу султана и султанши, этих двоих таких неодинаковых, собственно, враждебных друг другу людей, но в то же время не представляющих жизни друг без друга. И кто знает, кому было больше радости в те напряженнейшие годы их совместной жизни — Роксолане от побед над султаном или Сулейману от поражений перед этой незаменимой женщиной?

Она сочетала в себе мягкость обычаев цивилизованных стран с гостеприимством первобытных народов. Пленила всех своей вежливостью, искренностью, очарованием в беседе, даровитостью, щедростью, любовью к наукам, искусству и роскоши, добротой, чуткостью и признательностью. Шла к этому долго и трудно, со всех сторон окруженная врагами, беззащитная против угроз и искушений, лишенная какой бы то ни было опоры, кроме собственной души да еще родных песен, напоминавших о прошлом, о ее корнях, о рождении и происхождении, ими словно бы излечивала свой кипящий мозг, на который наползало безумие.

Султан полюбил ее, порабощенную, униженную, угнетенную. Собеседница, которой доверялось все самое сокровенное, средство наслаждения, игрушка. Страдала, рвалась из этого унижения и тем жила и, выходит, была счастлива.

Пока была угнетенной, жила надеждами. Победила — и стала несчастной, ибо увидела, что ничего не достигла, а только оказалась над пропастью, а на шее волосяной аркан. «Як у нашого свата на петрушцi хата. Як петрушка пiдогнила, хата ся завалила».

В молодости криводушничала, неискренне заискивала перед султаном ради самосохранения, теперь — ради своих сыновей. И не было конца, а душа ведь не бездонная. Невозможно каждый день петь хвалу султану, клясться в любви и верности, ибо тогда отлетает что-то из души, словно листья с дерева, и воцаряется в тебе какая-то пустота и мертвенность, а потом приходят презрение и ненависть.

Из принудительной любви вырастает только ненависть.

Все люди равны в несчастье и смерти, да только не султаны и не сыновья султанские. Ведь даже в Апокалипсисе за концом света наблюдают сто десять тысяч попечатанных, и конец света не для всех. Ее сыновья были Османами, но словно бы не настоящими, потому что опоздали прийти на свет, их опередил Мустафа, точно так же, как Роксолану опередила в гареме черкешенка. Как будто кто-то рвался в этот проклятый гарем! Но уже случилось, и теперь она должна искупать неизвестно чьи провинности. Она и ее дети. Всемогущая — и бессильная до отчаяния. Ненавидела султана всю жизнь и должна умолять всех богов, чтобы продлили ему жизнь, потому что это жизнь ее сыновей, над которыми висит ужасная угроза, имя же этой угрозы — Мустафа.

Если бы она была коварной и кровожадной, как изображают ее в своих сплетнях послы и путешественники, разве не убрала бы уже давно, не упразднила бы все преграды для своих сыновей? Разве не изменила бы свою стать, не растоптала бы естественную жалость, не заслонила бы для жалости все входы и просветы души, не разбудила бы всех демонов убийства, которые чутко дремлют в султанских дворцах? «Есть ли у них доля власти, и тогда они не дадут людям и бороздки на финиковой косточке?»

Но была женщиной-славянкой, не обнажала своих ран, а прятала их заботливо и чутко. Это лишь султаны устилают землю трупами, считая, что невиновны только мертвые. Для нее же невиновны все живые. Даже Мустафа. Даже он.

Мустафа

Смерть убрала его братьев. Был самым младшим сыном Махидевран, стал самым старшим. Но был тогда еще слишком мал, чтобы радоваться, точно так же, как не знал ни страха, ни печали, когда его мать изгнали из Топкапы. Незнание спасло его от отчаяния, которое могло бы неминуемо наступить со временем.

Когда верблюдица вздыхает, верблюжонок рычит. Махидевран не скрывала от сына своей ненависти к султану, и Мустафа, едва встав на ноги, уже знал: султан не такой, каким он должен быть. Настоящим султаном будет только он. Этого убеждения он не скрывал ни от кого, охотно повторял слова, за которые любого удушили бы без суда: ведь он был султанским сыном, и сыном перворожденным! Его никто не смел тронуть, к словам ребенка относились снисходительно, посмеивались, делали вид, что не слышат. Потому что виновным может стать не тот, кто говорит, а тот, кто слушает.