Воспитателя Мустафе выбирала валиде. Взяла не улема, не мудреца, не юношу и не вельможу, а старого янычарского агу Керима, для которого весь мир сосредоточился в янычарских казармах, а вся мудрость — в умении владеть саблей. Керим-ага повел юного Мустафу к своим бывшим братьям раз и еще раз, жестокие эти люди, не знавшие ни семьи, ни детей, приняли шах-заде как своего сына, можно бы сказать даже — полюбили этого вельможного мальчишку, если бы слово «любовь» было ведомо их очерствевшим от убийств душам.

Так Мустафа и вырос среди янычар. Сам вроде бы янычар и одновременно маленький падишах. Овладел всем жестоким умением янычар вести войну, но они оберегли его от своей грязи. Только простые люди способны на такое. И когда взбунтовались против самого султана и против его любимцев — Ибрагима и Роксоланы, никто не вспомнил имени Мустафы, хотя было оно у всех на уме: боялись хотя бы словом накликать опасность на своего юного любимца, хотели уберечь его от всех бед, потому что видели уже вскоре своим султаном. А валиде Хафса, подстрекая янычар к кровавому бунту, тоже молчала о Мустафе — хотела и дальше видеть Сулеймана на троне, лишь убрав Роксолану и укрепившись в своей власти. Каждый заботился о своем, и Мустафа снова оказался между соперниками, должен был стоять, смотреть, ждать. Так и протекала его жизнь.

Когда наконец валиде, уже умирая, все же заставила Сулеймана поклясться, что он пошлет Мустафу наместником в Манису, где сам когда-то ждал престола, и Махидевран со своим единственным сыном наконец покинула старый, запущенный дворец и оказалась среди богатства и роскоши, у нее уже не было никаких сомнений, что рядом с нею настоящий и единственный наследник султанского трона.

Шестнадцатилетний Мустафа уже имел в себе все от настоящего мужа. Все постиг, всему научился, имел прекрасное, совершенное тело, точный ум, проявлявшийся в еще более точном выражении, беспредельно мужественный и предельно женственный, он подхватывал всех, будто река, и нес за собой неудержимо и произвольно. Поражал всех величием, которого достиг не по праву рождения и наследства, а благодаря собственным способностям, которые означали, что его избрал сам Аллах. Единственная вершина, на которую еще не ступил, — султанская власть, но стоял перед ней с гордо поднятой головой, не униженным просителем, а законным наследником — либо достигнет, либо погибнет. Любил повторять слова римлянина Помпея: нужно побеждать, а не жить! Говорил это часто и охотно, словно бы знал, что смерть предназначена для других, а не для него, придерживался мнения, что смерть, как и все на свете, необходимо было заслужить. Сулейман не был похож на прежних султанов, которые с одинаковой жестокостью расправлялись с врагами и с приближенными людьми. Ни одного из великих визирей он не казнил, а отпустил с миром, как Пири Мехмеда, или же выслал из столицы, как Лютфи-пашу и старого евнуха Сулеймана. При этом султане не было тайных убийств в гаремах. Даже янычарский бунт Сулейман не подавил великой кровью, а купил покорность за золото. Между тем ни один из султанов не положил стольких неверных, как Сулейман. Он строил свою жизнь из чужих смертей. И чем больше было этих смертей, тем роскошнее разрасталось дерево его жизни, и самого султана повсюду прозывали Великолепным. Мустафа стремился сравняться с султаном в пышности и великолепии, а то и превзойти его, и если не в пышности внешней, для которой у него не было таких возможностей, как у Сулеймана, то в поведении, в способе мышления, в чувствах.

В Манисе он имел для торжественных оказий золотой кафтан, как у Мехмеда Фатиха, одежду носил из шелков, сотканных в Брусе, Манисе, Анкаре, Диарбакыре. За его одеждой, как и у султана, следил хаваш, получавший плату в шестьдесят акча золотом и пять облачений в год. Взятый из янычарских аджемов, Тульбент-агаси должен был присматривать за тюрбанами шах-заде и наматывать их ему на голову.

Все должно было служить пышности и величию. Одежда, осанка, слова, поступки. Голову Мустафа держал словно драгоценный сосуд, поворачивал к собеседнику будто дар небесный. Создавалось такое впечатление, будто только вокруг него возможна настоящая жизнь, а вне — скука, бессмысленность, никчемность. Подражая султану Селиму, который любил зеленые камни, носил на руке перстень с большим бриллиантом цвета морской травы. Знал только одно — возвыситься над миром дыханием могущества. Гнался за пышностью, за славой, за властью, не боялся отчаянного риска, веря в любовь к нему янычар, в их восторженность, в прославление и обожание. Не скупился на обещания всем своим сторонникам власти и добра, не заботясь о последствиях. Может, стал бы вторым Искандером, дай только ему трон. Не скупился и на слова, ибо имел только слова, и в том, что не владел большим, повинен султан Сулейман.

Распорядитель государства должен быть один, потому что несогласие в мыслях нарушило бы порядок. Но для сохранения порядка нужны многие. Властелины должны творить законы и учреждения, а люд — оберегать их, ибо люд умнее и постояннее в обычаях, чем один человек. Султан Сулейман слишком мелочен в управлении. Решает все сам, никому не верит, потому и выдумываются каждый день новые и новые законы, чтобы связать всем руки, чтобы никто не пошевельнулся, не пикнул. Мустафа не знал, каким султаном будет он. Знал только, что Сулейман не такой, как нужно, и неутомимо повторял это, а в слушателях никогда у него не было недостатка. Сам Ибрагим, который дошел даже до того, что пренебрегал Сулейманом, подпал под чары Мустафы и из последнего своего похода слал шах-заде в Манису письма с заверениями в преданности, так, словно бы тот уже был султаном. Стали ли известны эти письма Сулейману, перехватили ли его улаки ответы Мустафы, которые он посылал Ибрагиму в Халеб и Багдад, — никто никогда об этом не узнает, все умерло вместе с Ибрагимом, а султанский сын не затронут был даже подозрением.

Не отразилась на положении Мустафы и неожиданная смерть валиде Хафсы, смерть, о которой с такой печалью писал ему тогда великий муфтий Кемаль-паша-заде:

«Суть этого течения речи — обжигающее душу, переполненное печалью событие с ее величеством, Высокой Колыбелью, великой госпожой валиде, да упокоит Аллах ее душу и рассыплет по царству небесному ее милостыню, ибо она, простившись с земной обителью, упокоилась в месте пребывания божественного милосердия и приюта господнего благоволения. Преславное естество ее создано было для высшей благосклонности и заботливости ко всем созданиям людским. Если кто-нибудь выносил ногу несправедливости за пределы своего ковра, тому она сковывала ноги насилия цепью наказания, каждого, кто почитал ее, она сажала на подушку почести и уважения».

Вскоре умер и сам Кемаль-паша-заде. Казалось, умерли все, кто заботился о судьбе Мустафы, но в жизни шах-заде не происходило никаких изменений к худшему, у него и дальше были возможность и время совершенствовать свое тело и свой дух для высочайшей власти, и единственное, на что мог пожаловаться, так это на то, что момент вступления на трон почему-то задерживался.

Другой на его месте давно уже потерял бы терпение — Мустафа был невозмутим, будто окаменел в своей пышности. О султане говорил охотно и много, о султанше Хасеки и ее сыновьях — никогда, так, будто их вовсе не было на свете. Он первородный, он наследник, он будущий султан, о женщинах он не говорит, он берет их на ложе, где лежат они перед ним, словно гады нетронутые, дрожат, напряженные, будто туго натянутые тетивы луков, когда он высвобождает из зеленых шелков свое удивительное тело, как меч из ножен.

Привыкший к безнаказанности, Мустафа начал рассылать санджакбегам тайные послания, веря, что когда заходит солнце, люди отводят от него глаза, направляя взгляды в ту сторону, откуда должно появиться солнце новое. Над Сулейманом уже опускались сумерки, тридцатилетний Мустафа должен был взойти, как полнолицый месяц, как молодое утреннее солнце!

Однако чья-то невидимая рука перехватила все письма шах-заде и положила их пред очи султана, и Мустафа со своим пышным двором, с постаревшей, но полной надежд на возвращение в Топкапы матерью Махидевран оказался в далекой Амасии. Там впервые прозвучало имя султанского дамата Рустема, но вырвалось оно из испепелившихся от ненависти уст Махидевран, Мустафа не опустился со своих высот до мелочности коварства. Утешал себя тем, что в Амасии родился его грозный дед султан Селим. Добрый знак увидел Мустафа и в том, что султан посадил неподалеку от него самого младшего своего сына — Джихангира. Когда-то султан Баязид также посадил здесь своего сына Селима и внука Сулеймана — и что из этого вышло? Власть оказалась в руках старшего из них — Селима, а старый султан умер от отчаяния, вызванного сыновним предательством.

Дождавшись, когда Сулейман возвратился в Стамбул, Мустафа пригласил Джихангира в Амасию. Махидевран во всем усматривала коварные шаги ненавистной Хуррем. Ведь эта женщина способна сухой выйти из воды. Джихангира тоже считала улаком своей матери, но когда ей рассказали об этом сыне неправедного ложа, даже она успокоилась.

Джихангир, несмотря на свои девятнадцать лет, казался мальчиком хилый, ссутулившийся, со свинцовым лицом, с глазами изболевшимися, умоляюще раскрытыми, так, будто он хотел через них передать миру свои страдания. Запоздалый плод мрачного сладострастия Сулеймана, последний всплеск неисчерпаемой, казалось бы, жизненности ненавистной всем честным мусульманам славянки, Джихангир словно бы собрал в своем слабом теле всю злобу, всю ненависть, которая наплывала отовсюду на Топкапы, рос без любви, заброшенный, обреченный на гибель уже самим своим рождением, ибо был последним, а над ним возвышались, громоздились братья старшие, сильные, ловкие, доблестные, настоящие наследники.

Никто не обращал внимания на Джихангира, покинутый всеми, он углубился в книги, в мудрословие, пытался проникнуть в таинственную суть древних поэтов, часто впадал в отчаяние из-за того, что ему не с кем поделиться ни своими сомнениями, ни знаниями, ни предположениями. Мать, хотя должна б, казалось, вложить всю любовь и всю заботу в своего самого последнего, к тому же самого слабого сына, отходила от Джихангира с каждым годом, замыкаясь в своей непостижимости и неприступности. Родные братья презирали его, наверное, из-за обреченности Джихангира в жестокой борьбе за трон. Зачем пришел на свет? Кому здесь нужен?

Можно себе представить, как должен был взволноваться Джихангир, когда в Трабзон, место его пожизненного, как он считал, изгнания, прибыли посланцы от шах-заде Мустафы с приглашением посетить Амасию. Джихангир вздрогнул от самого слова Амасия . Знал этот город, еще и не видев его никогда. Он стоял у него перед глазами на высокой горе, окруженный пятью рядами стен. Прославленные пещеры Амасии, в которых жили еще христианские угодники, потом мусульманские дервиши. Вокруг города тутовые плантации, сады, в городе огромное множество медресе, а в них тысячи софта учеников. В Амасии жил когда-то сын султана Баязида Коркуд, поэт, мудрец, может, в чем-то похожий на него, Джихангира, при Коркуде прославилась там великая поэтесса османского народа Михри-Хатун, или, как ее здесь называли, Михр-ун-Ниса, то есть Солнце среди женщин. Она писала когда-то: «Что это, сбылась ли моя судьба или мое предназначенье? Что я на ложе своем увидела рожденного ночью Меркурия?»

Мустафа предстал перед жалким, слабосильным Джихангиром в самом деле как бог из древних времен, как Марс и Меркурий, — роскошный, великодушный, блестящий, окруженный такими же блестящими людьми, в которых трудно было узнать подданных, они скорее казались друзьями шах-заде. И Джихангиру Мустафа сказал, как только они сели на ковер гостеприимства:

— Надеюсь, мы станем настоящими друзьями, потому что равнодушны друг к другу и никто не ждет ничего от другого, а каждый ждет своего часа.

Сказал это со спокойной уверенностью, так, будто уже давно забыл, что ему сужден час высочайший.

Мустафа был исполнен восторга от собственной персоны, но именно это более всего понравилось Джихангиру, который привык вообще не замечать себя и не знал, собственно, живет он или нет, существует на свете или вообще не рождался. Он всегда боялся одиночества и стремился к одиночеству, а вокруг Мустафы кипела бурная жизнь, вертелось множество людей, и все были влюблены в шах-заде, все состязались за его внимание, с утра до вечера повторяя: «Привет тому, у кого бриллиантовая душа», «Пусть дарует Аллах благоденствие телу, речи, разуму нашего шах-заде».

Мустафа без конца удивлял Джихангира, в то время как не было ничего, что могло бы удивить его самого. Когда Джихангир повел речь о книгах, Мустафа засмеялся: «Хорошая книга — искренний друг. Когда она тебе надоела, она не гневается, как женщина. И когда ты ей веришь, она не обманывает тебя, как женщина». Пригласил чтецов, и целый вечер двоим шах-заде читали из «Сказок сорока визирей» и из «Гумаюннаме» Бидпада. Джихангир вспомнил поэтов, сказал, что он, как и их дед султан Селим, сторонник великих мусульманских мистиков Ибн аль Араби и Джеляледдина Руми, как тут же оказалось, что Мустафа тоже в восторге именно от этих поэтов, сам написал уже три дивана стихов под именем Мухлиси, то есть Преданный. Далее он спросил Джихангира, читал ли тот уже поэму «Мантигут-Тейр» («Беседа птиц») Фарид-ад-дина Аттара, под влиянием которой на староузбекском языке появилась поэма «Лисан ут-Тейр» («Язык птиц») великого Мир-Али-Шир Неваи [17]. Он жил в Самарканде и Мешхеде, умер в Герате, но слово его разошлось по всему мусульманскому миру. Он прочел отрывок из «Беседы птиц». Как ищут птицы своего царя, странствуют через семь долин и семь морей к горе Каф, опоясывающей землю. Не все выдерживают трудности пути, остается только тридцать птиц, и тут оказывается, что имя их царя Тридцать Птиц, следовательно, каждый из них является царем и все они, вместе взятые, царь Симург. Не наводит ли это на некоторые размышления? Как сказал пророк: «Слава тому, кто прочел».