Для Джихангира без конца устраивали пиры, а поскольку вина он не пил из-за слабости своей натуры, от сладостей его мутило, Мустафа для укрепления его природы велел готовить для молодого шах-заде шарики из толченых конопляных листьев с медом, подставлял ему вместо лакомств поджаренное и подсоленное семя конопли, пил вместе с ним подогретую ключевую воду, в которой растворялись зеленые шарики из макового сока.

Джихангир не узнавал себя и своего тела. Привычное, известное ему бренное тело, как и прежде, было его, но теперь оно избавилось от надоедливого земного притяжения, становилось легким, сильным, и хотя над разумом словно бы нависала и сгущалась плотной завесой тьма, тело прорывало ее, оставляя разум барахтаться по ту сторону завесы, мучительно размышляя над загаданной Мустафой задачей: что такое тридцать, кому тридцать лет миновало, а кому еще будет — Мустафе, Селиму, Баязиду или ему, Джихангиру?

Так проходили дни за днями. Султанские посланцы, не находя Джихангира в Трабзоне, добрались уже и в Амасию, но молодой шах-заде никого не хотел видеть, ничего не помнил, забывал, что он султанский сын, вообще, казалось, впал в небытие, превратился в дым, мглу, призрачность. Только бы иметь рядом с собой величественного, велемудрого Мустафу, тешить свой разум неторопливыми беседами с ним, глотая зеленоватые шарики, приносящие блаженство. Как сказано: «Оставь же их погружаться и забавляться, пока не встретят они своего дня, который им обещан…»

Встревожился ли султан, узнав о странной, противоестественной приязни, вспыхнувшей вдруг между Мустафой и Джихангиром? Или, может, подговорила его султанша Хасеки немедленно послать войско с Рустемом в те края и позвать в поход также и Мустафу, чтобы оторвать его от их самого младшего сына? Кто ж это знает? Мустафа, верный своей привычке, ни единым словом не упоминал о Хасеки, будто ее вовсе на свете не было, о султане же изредка цедил небрежно: «Тот, кто под женщиной, уже не мужчина». Джихангир слышал и не слышал. Одурманенный опиумом, бормотал стихи Корана, которые все были написаны то ли о нем, то ли о Мустафе: «Вы свои блага провели в жизни и насладились ими, а сегодня будете вознаграждены наказанием унижения за то, что возносились на земле без права… Ведь человек создан колеблющимся».

Не успев прийти в себя, Джихангир снова жаждал впасть в блаженное состояние, граничащее с потерей сознания, ибо выйти на дневной свет, где снова проявится твоя немощь, у него не хватало сил и воли. Стремился погрузиться в забвение так глубоко, чтобы оказаться даже ниже собственного сознания, провалиться в пропасть небытия.

Иногда его преследовали видения, одетые в маски невероятности. Возвращалось зрение, остро работало сознание, видел перед собой Мустафу, почти со слезами умолял его:

— Скажи, что ты дал мне? Чем очаровал? Почему так услужливо открыл мне это шелковое спокойствие, в которое погружается мой дух?

Улыбка, как судорога, пробежала по холеному лицу Мустафы.

— Я не давал тебе ничего, кроме чаши шербета. Это, может, мой двойник.

— Двойник? Какой двойник? Я никого не знаю, кроме тебя.

— Мы похожи так, что даже я не различаю, где я сам, а где мой двойник.

— Зачем тебе это? — удивлялся Джихангир.

— У всех султанов всегда множество двойников. Чтобы сбить с толку людей, а может, и самое смерть. Только Аллах знает, где настоящий султан. Может, и ты никогда не видел султана Сулеймана, а только его жалкие подобия.

После таких страшных разговоров Джихангир и сам уже не знал, он ли это или кто-нибудь другой. Был и не был. Здесь и не здесь. Жил и не жил. Будто качался на адских качелях между этим миром и потусторонним.

Когда через много дней в краткую минуту прозрения снова увидел перед собой Мустафу и попытался заговорить с ним о «Мантиг ут Тейр» и о загадочном числе тридцать, тот засмеялся:

— А что это такое?

— То есть как? — удивился Джихангир. — Ты ведь сам рассказывал мне.

— Это не я.

— А кто же?

— Шах-заде Мустафа.

— Мустафа? Тогда кто же ты?

— Я его двойник. А шах-заде в Аксарае возле Коньи готовит войско для похода против кызылбашей.

Джихангир испуганно поднял руки. Хотел отгородиться от мира, чтобы не знать ничего, ничего, погрузиться во тьму сновидений, неземного блаженства. Снова взрывались солнца под его веками, огненные шары лопались, и метались темные тени, угрожая ему, пустота давила на уши, а тело прыгало от радости, что еще существует. А потом начал бить барабан, бил долго, жестоко, так, будто решил во что бы то ни стало загнать Джихангира в землю.

Кто-то пробивался до его сознания бесцеремонно и безжалостно, морил голодом, мучил жаждой, не давал успокоительных шариков опиума, заслонял солнце и весь мир, упорно повторял: «Султан зовет вас к себе, ваше высочество! Его величество ждет вас, мой шах-заде! Благословенный падишах обеспокоен! Опора мира требует! Повелитель трех сторон света гневается!»

Джихангир отправился, сам не зная, куда и зачем. Куда-то его везли, давали для успокоения то, чего требовал, что-то обещали. Что должен был найти, увидеть и познать? Не нашел ничего. Не застал. Опоздал навеки.

Шах Тахмасп начал против султана войну, чтобы вернуть земли, утраченные три года назад. Когда в Стамбуле стало известно об этом, султан послал фирман Мустафе готовить войско в Конье для отпора шаху, пока придет из столицы он сам. Это был уже двенадцатый поход, в который собирался Сулейман. Шестидесятилетний султан часто страдал болезнью ног, в последнем походе три месяца не мог ни ходить, ни сидеть на коне, и тогда его несли на носилках. Когда ходил в Европу, то хотя бы возвращался оттуда в том же году, а походы в Азию каждый раз растягивались на два года: дороги были далекими, трудными и опасными. На этот раз Роксолана уговорила султана послать войско во главе с Рустемом, а самому остаться в Стамбуле.

Рустем дошел до Аксарая и там засел на зиму. В близлежащей Конье со своими янычарами и малоазиатскими спахиями стоял Мустафа. Рустема султан назначил сераскером, следовательно, Мустафа должен был подчиняться главнокомандующему, но шах-заде проявил упрямство, достойное султанского сына, и не захотел кланяться вчерашнему рабу и джавуру. Рустем довольно спокойно отнесся к непокорности шах-заде, но тут уж получалось, что Мустафа поднимает руку и на султана! А поскольку султан далеко, то все прежде всего отразилось на его зяте. Остроязычный босняк не утерпел, чтобы не сказать о Мустафе: «У кого нет силы ударить верблюда, бьет его седло».

Рустем послал фирман Мустафе о том, как и куда тот должен идти со своим войском, но каким-то образом фирман был прочитан янычарами, и те всполошились: султанский дамат хочет потоптать их любимца! Кричали о том, что султан уже стар и беспомощен, трава проросла из его костей, из глаз вылетают мухи, в ушах засела скверная овечья хвороба — что это за султан! Вот Мустафа — это настоящий султан, Богом данный, пора уже, чтобы Мустафа занял трон. Мустафу султаном!

К Рустему прискакал перепуганный спахийский ага Шемси Ахмед, пересказал все, что слышал в Конье, но великий визирь и тут не встревожился, только ухмыльнулся:

— Не все то орех, что круглое.

Знал, что ни один из шах-заде не провозглашен наследником престола. Так почему он должен тревожиться? А на тридцать тысяч янычар было у него триста тысяч спахиев, верных султану до смерти, ибо не Мустафа давал им дырлыки, а Сулейман. Говорят же, что топор не расколет свою рукоять. И ослепнет тот кот, который съедает свечи в мечети.

Ахмед-ага кроме своего высокого военного положения был еще, как все те, кто пытался стать как можно ближе к трону Сулеймана, поэтом. Он был родом из той самой местности, что и прославленный поэт Ахмед, и тайком мечтал достичь такого положения, какого достиг когда-то его предок. Ахмеди в Амасии преподнес великому Тимуру хвалебную касиду, написанную так изысканно, что повелитель мира сделал Ахмеди своим недымом[18], в обязанности которого входило развлекать повелителя остроумными беседами. Собственно, из-за остроумия Ахмеди и лишился всех тех высоких милостей, которых достиг благодаря своему поэтическому таланту. В бане Тимуру прислуживали два мальчика-раба. «Нравятся тебе?» — спросил Тимур своего недыма. «О повелитель!» — приложил к груди руки Ахмеди. «Чего они стоят, по-твоему?» — «Один стоит Египта, а другой всех сокровищ мира!» — воскликнул Ахмеди. «Дорого же ты ценишь моих рабов. Тогда чего же стою я?» — спросил Тимур. «Вы, повелитель? Вы — восемьдесят акча». Тимур чуть было не задохнулся от таких дерзких слов. «Восемьдесят акча? — закричал он. — Да у меня мейзар[19] на бедрах и тот стоит восемьдесят акча!» — «Вот я мейзар и оценил, — спокойно промолвил Ахмеди. — А вы сами, о падишах, не стоите ничего».

От гнева Тимура Ахмеди пришлось бежать в Эдирне, где его принял Сулейман, сын Баязида Йилдирима, разбитого хромым кочевником. Через полтораста лет то же самое повторилось с Ахмед-агой. Он написал сатиру на Рустем-пашу, в которой высмеивал его толстую кожу, которую не может прокусить никакой овод, и когда сатира дошла до великого визиря, его разъярило не то, что в ней написано, а то, что спахийский ага оказался поэтом, то есть представителем того племени, которое сераскер ненавидел более всего на свете. Он поклялся отрубить голову Ахмед-are, как только тот попадется ему в руки, и поэт-неудачник вынужден был даже в бегстве повторить судьбу своего предшественника: он кинулся в Стамбул, к султану Сулейману.

Там пробился до самого падишаха и заявил, что янычары в лагере шах-заде и в лагере самого сераскера бунтуют чуть ли не каждодневно, называют своим султаном Мустафу, ибо, мол, падишах Сулейман слишком стар, чтобы водить войско против врагов. На престол должен сесть законный наследник, с чем все согласны, противится единственный Рустем-паша. Поэтому следует снять голову великому визирю, а старого султана послать в Димотику на отдых. Шах-заде Мустафа, вместо того чтобы унять крикунов, появляется перед ними в золотом кафтане, называет янычар братьями и сыновьями, щедро одаряет золотом из султанской казны, сам же тайно сносится с шахом Тахмаспом. Рустем-паша единственный сохраняет верность престолу и зовет султана, чтобы тот пришел и взял войско в свои руки, пока не поздно.

Чем старше человек, тем он медлительнее, только не в ненависти. Султан сразу же кинулся в Конью. С Роксоланой попрощался торопливо, она и не пыталась задерживать его, чувствуя, что ныне должно что-то решиться.

Сулейман взял с собой сыновей Селима и Баязида, посланы были гонцы к Джихангиру, чтобы тоже прибыл в султанский лагерь, но самого младшего сына долго не могли найти, потом еще дальше везли, и он опоздал, к тому же был в таком состоянии, что не понимал, где он и что происходит вокруг.

Султан остановился на конак в Актепе, возле города Эргели, на осеннее равноденствие. Две недели Сулейман отдыхал в своем огромном шелковом шатре, затем вызвал к себе Мустафу. Был один в шатре, весь в золотой чешуе сидел на троне в самых дальних глубинах шатра, разделенного прозрачными муслиновыми занавесками на несколько помещений. Мустафа приехал на белом коне, одет был во все белое, словно бы хотел показать чистоту своих намерений и незаинтересованность в той суете, которая происходит вокруг трона. Собираясь к султану, мыл руки. Упал у него перстень с зеленым бриллиантом и не утонул, остался на поверхности. Шах-заде расценил это как предсказание: счастье его достигло наивысшей точки и теперь может наступить падение.

Но когда уже выехал, закаркала ворона, и сидела она на восток от него, — знак, что твои желания исполнятся.

Потому спокойно вошел в султанский шатер, один, без сопровождения: ведь султан ждал его одного, чтобы поговорить с ним как отец с сыном. Мустафа вошел горделиво, важно, высокий, крутоплечий, величественный, пройдя переднюю, где не было ни единой живой души, приоткрыл занавеску. Плутая в мягких коварных тканях, шагнул в глубину шатра, остановился, удивленный, ибо и здесь не было никого, только со всех сторон свисали муслиновые занавески, будто призрачные сети, в которые должна была попасть чья-то заблудшая душа. И пока Мустафа стоял и удивлялся, из-под нагромождений и складок мягких прозрачных тканей, из самых темных углов бросились на него огромные черные дильсизы. Шах-заде мгновенно обнажил саблю, взмахнул ею, отгоняя немых шайтанов, стряхнул двоих или троих с плеч. Лишь тогда в глубине шатра, за несколькими рядами прозрачных занавесок, увидел султана, сверкавшего тусклым золотом, застывшего в неподвижности, словно умершего.

— Отец, султан, помогите! — крикнул Мустафа, может, впервые в жизни обращаясь с просьбой, и не к кому-нибудь, а к человеку, смерти которого ждал чуть ли не со дня своего рождения, которого презирал и не любил. — Ваше вел…

Готов был кинуться под защиту султанской руки, упасть ниц к подножию трона, на котором так часто видел себя уже и не в грезах, а наяву, но в это время сзади, из-за спин громадных султанских телохранителей, подкрался к Мустафе придворный вельможа Зал Мухаммед-паша, сноровисто набросил шах-заде на шею тонкий шелковый шнурок, изо всех сил стянул его, и султанский сын упал на ковры.