И он снова прочел стихи:
Во мне живут миры, все восемнадцать тысяч,
И скрыт во мне Аллах, который скрыт во всем.
Я — тайна всех чудес, сокрытых в этом мире,
Я — солнце, что всегда горит над миром днем.
Пред вами Насими свою откроет тайну:
«Я счастлив: Бог сокрыт в обличии моем!»[33]
— Сын Востока должен принадлежать Востоку, — задумчиво промолвила султанша. — Разве нельзя изменить обычай, если он устарел?
— А что скажет великий султан на мою дерзость? — робко спросил Лятифи.
— Вы преподнесете свое тезкире мне, а уж я преподнесу его падишаху.
Так величайший еретик ислама нашел свое прощение в царстве величественнейшего из султанов лишь благодаря усилиям и смелости слабой женщины, потому что женщина эта стремилась служить истине, а разве же истина не бог всех еретиков?
Теперь, направляя письма Хуррем из своего последнего похода, Сулейман каждый раз пересыпал их строками, которые она сразу же узнавала: «Дуновения ветра приносят запахи твоих волос каждое утро», «Дуновение ветра от запаха твоих волос стало ароматным». И она тоже отвечала ему словами Насими: «Жажду встречи, о живой источник, приди! Не сжигай меня в разлуке, приди, душа моя, приди!»
Писала, еще не зная, что тело ее самого младшего сына в Печальном походе уже приближалось к Стамбулу. Баязид нес брата медленно, метался где-то среди мертвых, пустынных анатолийских холмов и долин, делал странные круги, всячески оттягивая ужасный миг, когда его мать, султаша Хуррем Хасеки, увидит наконец то, что должна увидеть, и заломит свои тонкие руки над мертвым сыном своим, теперь уже третьим.
Она должна была если и не увидеть издалека этот траурный поход Баязида с телом Джихангира, то хотя бы почувствовать еще на расстоянии, еще в тот день, когда сын ее последний раз вознес свои тонкие, как у матери, руки и красно-синие звери поглотили его сердце.
Не чувствовала ничего, наверное, потому, что уже и у самой начало умирать сердце, с каждой смертью умирала и частица ее самой, — она умирала вместе со своими сыновьями; лучше бы отмирала по частям эта нечеловеческая империя, в которой она стала султаншей.
Сулейману написала: «Аллах покарал нас за то, что мы не любили Джихангира. Рос забытый нами, чуть ли не презренный, а когда умер, то оказалось, что он был самым дорогим».
Султан знал, что утешить Хуррем не сможет ничем, но упорно допытывался, что бы мог для нее сделать. Шел дальше и дальше в землю шаха Тахмаспа, оставлял после себя руины и смерть. В письмах об этом не писал. Если и вспоминал взятые города и местности, то получалось каждый раз так, что пришел туда лишь для того, чтобы поклониться памяти того или иного великого поэта, которыми так славны земли кызылбашей. Называть это кощунством никто не мог, даже Роксолана делала вид, что верит султану, тем более что время и расстояние помогали ей скрывать истинные чувства.
А султан, опустошив Армению, которую перед тем три года вытаптывали войска шаха Тахмаспа, перешел через горы, направляясь в долину Куры, где среди широкой равнины стоял тысячелетний город Гянджа. То, что осталось за горными хребтами, Сулеймана не интересовало. Не слышал стонов, не видел слез, дым пожаров не проникал в его роскошный шелковый шатер. Его старые глаза не вчитывались в горькие строки армянских иштакаранов[34], в которых писалось: «Этим летом написана святая книга, в горькое и тяжелое время, ибо в горечь и печаль повержен многострадальный армянский народ. Каждый год новые и новые беды обрушиваются на армянский народ: голод, меч, пленение, смерть, землетрясение».
Сулейман стоял перед Гянджей, смотрел на ее высокие красноватые стены, на неприступные башни, на гигантские чинары, поднимавшиеся над стенами, башнями и домами города, будто зеленые поднебесные шатры, и весьма был удивлен, что этот город до сих пор цел, что не стал он добычей ни шахского войска, ни его собственной силы.
Безбрежные виноградники вокруг Гянджи были вытоптаны османским войском в один день, вековые ореховые деревья вырублены для костров, на которых готовился плов янычарам, речка Гянджа-чай была запружена, чтобы оставить осажденный город без воды. Сулейман послал глашатаев к стенам Гянджи с требованием впустить его в город без сопротивления, ибо он пришел, чтобы поклониться памяти великого Низами, который прожил всю жизнь в Гяндже и там был похоронен.
Гянджинцы не открыли ворот султану. Не верили ему, знали о его злодейском поклонении их гению, ибо кто же приходит к Низами с тысячными ордами, которые вытаптывают все живое вокруг? Не пытались откупиться шелками, которыми славились их ремесленники, как делали это когда-то при монголах, ибо все равно не смогли спасти свой прекрасный город.
Султан созвал диван, и на диване ему рассказали о том, как Гянджа защищалась когда-то от Тимура. Воины вышли из города и стали перед его стенами. Бились, пока за ними не упали стены. Тогда они перешли к своим домам, спрятали в них женщин, детей, стариков и все подожгли. Сами же пали мертвыми у родных порогов, никого не отдав в руки врага. Тогда над уничтоженной Гянджей возвышался только мавзолей Низами да виднелась на далеком горизонте выщербленная гора Алхарак, вершина которой когда-то откололась во время землетрясения и, загородив ущелье, дала начало жемчужине этих мест — озеру Гёйгёль. С тех пор гянджинцы не перестают повторять: «Даже мертвым нам принадлежит Низами безраздельно».
Когда Сулейману рассказали эту легенду, он произнес строки из Низами:
Кто стоять дерзнет перед лицом твоим?
Да ослепнет тот под лучом твоим! [35]
И мрачно махнул рукой над равниной, на которой лежала прекрасная Гянджа с ее мечетями, медресе, рынками, прославленными рядами ремесленников, буйными чинарами, подобных которым, наверное, не было нигде в мире, с ореховыми и гранатовыми садами, тихими улочками и журчанием прозрачной воды. И город за три дня был сметен с лица земли, сожжен, разрушен, растоптан султанскими слонами.
Теперь над развалинами возвышался лишь куполообразный мавзолей Низами, словно перст судьбы, который упрямо указывает на небо, но никогда не отрывается от земли, из которой вырос.
Султан поехал к мавзолею. Там уже был разбит для него походный шелковый шатер, земля устлана коврами, возле которых, не смея ступать туда, собрались вельможи, имамы, улемы, поэты, мудрецы.
— Пусть звучат здесь только стихи великого Низами, — сказал Сулейман. — И пусть отныне всегда будет так. Тут ничто не может существовать, кроме величия Низами.
Для султана и гостей были разыграны «Сказание славянской княжны» из «Семи красавиц» Низами, и довольный Сулейман щедро одарил чтецов и пожелал провести ночь возле мавзолея. И в ту ночь написал Хуррем обо всем, приведя в письме строки из Низами о славянской княжне:
Ведь она в любой науке сведуща была,
Чудеса умом крылатым совершать могла,
Тайну всех светил небесных, мудрая, прочла,
И на тайну тайн арканом мысль ее легла [36].
«Разве же это не о моей бесценной Хуррем сказано у великого Низами!» — восклицал султан.
На рассвете, когда он вышел из шатра, чтобы дохнуть росы, его спокойствие нарушила какая-то возня среди бостанджиев. Султан спросил, что там случилось! Чауш доложил, что задержан какой-то оборванец, неизвестно как проникший на осле сквозь все рубежи охраны и оказавшийся чуть ли не возле шатра его величества.
— Приведите его сюда, — велел Сулейман.
Бостанджии поставили перед султаном невысокого гологрудого человека, оборванного, с наполовину выдернутой бородкой, но с глазами дерзкими и непокорными.
— Кто ты? — спросил султан.
Человек должен был бы упасть на колени и есть землю, но он стоял и смело смотрел завоевателю в глаза. Отвечать тоже не торопился, а когда ответил, то коротко, одним словом:
— Каймакчи.
— Как смел сюда проникнуть? — снова спросил Сулейман.
Тогда человек заговорил горячо, быстро, почти сердито.
Он каймакчи. Кто знает, что это такое, тот знает, а кто не знает, тот никогда и знать не будет, потому что только в Гяндже умеют готовить настоящий каймак и только здесь его по достоинству ценят. Целую ночь он кипятит буйволиное молоко, снимает с него жирные пенки, расправляет, кладет одну на другую, чтобы на рассвете в особой посуде привезти в город, где у него есть постоянные покупатели, как они есть у каждого гянджинского каймакчи, потому как гянджинцы вот уже тысячу лет каждое утро после первого намаза едят свой неповторимый каймак и никакая сила не помешает им это делать.
— Но нет ведь ни Гянджи, ни гянджинцев! — невольно оглянулся на разрушенный город султан.
Человек нисколько не был смущен.
— Если есть мой каймак, будут и гянджинцы, — твердо промолвил он.
Султанские дурбаши покорно посматривали на Сулеймана, ожидая его жеста, чтобы мгновенно обезглавить этого наглого человека. Но султан неожиданно сказал:
— Отпустите его.
И дописал в своем письме к Хуррем о том, как помиловал он странного каймакчи.
Это письмо не тронуло ее сердце. Ни похвала ее достоинств, выраженная строками из Низами, ни султанское милосердие. Если бы он был таким же милосердным к ее сыновьям и к ней самой! Он и его Бог.
Так кто же господствовал над ее судьбой? Бог? Но почему он такой немилосердный? Дьявол? Но зачем он дал ей вознестись? Люди? Они мешали всем силам, добрым и злым, и делали это неразумно и преступно. Ангелы? Их она никогда не видела и не верила в то, что они существуют. Что же тогда остается? Случай? Нет, она сама, ее воля, ее отчаяние. Каприз судьбы? Султан всю жизнь шел через кладбища, она вынуждена идти через могилы своих детей и могилы своего народа. Неизбежность, от которой она хотела спастись, даже сменив веру, будто султанскую одежду или украшения, которые она меняет по пять и по десять раз на день. А чего достигла? Никуда не денешься, не убежишь от своих начал, своих истоков, ибо человек начинается как река, но от воды отличается тем, что обладает памятью — этим величайшим наслаждением, но и тягчайшей мукой одновременно.
Может, и в Софию ходила, чтобы спастись от воспоминаний, спрятаться среди величия и святости. Шла сюда упорно, несла свое одиночество, хотя и знала, что София не прячет от просторов земли и неба, от ветра и облаков, от журчания вод и людских голосов, от клокотания крови и тихих смертей, здесь все словно бы продолжается, сгущается, обретает еще большую силу, но все это для тела, а не для души, ибо душа все же находит здесь хотя бы краткую передышку и выражает недовольство, когда ее снова пытаются отбросить в пережитое, не хочет безумного возврата в прошлое, где толпятся призраки и подавленные страхи, бестелесные, изъеденные ржавчиной времени, но все равно до сих пор еще жадные, с алчно разинутыми пастями в ожидании новых жертв. Она не хотела больше приносить жертв и знала, что придется делать это снова и снова, ибо что такое вся ее жизнь, как не сплошная жертва?
Могучие лучи света падали косыми снопами на гигантский красный ковер, расстеленный в мечети. На михрабе зеленым, желтым, голубым, розовым, бирюзовым цветом сверкали витражи. Все здесь было знакомым и все таким необычным, будто видела впервые.
Безбрежный простор внутри святыни. Четыре главных столпа создают прославленный четырехугольник, на который положены вверху арки с крытыми углами. Купол покоится на этих арках, нависает над мечетью божественной сферой. Ритм округлостей поднимается выше и выше, охватывает тебя непобедимо и поднимает в центральную сферу, широкую, как купол звездного неба, как самое творение. Боковые нефы и абсиды отделены от центрального пространства пятнадцатью колоннами из зеленого крапчатого мрамора. На одной из них след от копыта Фатихова коня высоко над полом, еще выше, почти на недосягаемой высоте, след от руки Завоевателя и косой шрам на колонне, как утверждают имамы, след от удара Фатиховой сабли. Что это за конь был, оставивший след от своего копыта на мраморе, правда это или выдумка, не все ли равно? Может, церковь была так завалена трупами, что Фатих ехал по ним чуть ли не под сводами, а был он так жесток и немилосерден ко всему сущему, что рубил даже камень. Какое ей теперь до всего этого дело?
Медленно шла по красному, как кровь, бесконечному ковру, ежилась боязливо от лавин света, падавших сверху с такой силой, будто они задались целью уничтожить и все живое в храме, и самый храм, блуждала наугад с почти закрытыми глазами, натыкалась на могучие четырехгранные столпы, шла дальше, обходила зеленые колонны и поставленные в глубине абсид красные порфировые. Какого цвета ее воспоминания? Когда Гасан возвратился после своего второго путешествия к польскому королю, он говорил только о красках. Так, будто околдован был человек. Султанша ждала, что скажет ее посланник о переговорах с Зигмунтом-Августом, а Гасан бормотал о каких-то сапфирах, изменяющих свой цвет при закате солнца, о бриллиантах и изумрудах, сверкающих даже в темноте, о цвете золота и сиянии серебра в королевском скарбеце [37].
"Роксолана. Страсти в гареме" отзывы
Отзывы читателей о книге "Роксолана. Страсти в гареме". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Роксолана. Страсти в гареме" друзьям в соцсетях.