Лишь оказавшись за вторыми воротами, на огромном янычарском дворе, где уже словно бы и не ощущались стены Топкапы, а уцелевшая от византийцев церковь святой Ирины светилась таким успокоительным розовым сиянием, Вишневецкий вспомнил о том, что забыл пожаловаться султанше на невыносимые условия своей жизни в Стамбуле. Ему должны были бы немедленно подарить роскошный дворец над Босфором, а тем временем он, Димитр Корыбут, князь Вишневецкий, изнывает во чреве грязного стамбульского рынка. В каком-то ужасном караван-сарае, у ворот которого мелкие воришки продают краденую обувь, растрепанные цыганки с утра до вечера выкрикивают непристойности, в мангалах непрерывно жарят смердящую жирную баранину, шум не утихает ни днем, ни ночью, а вокруг грязь, смрад, нечистоты. Да еще и тоска ожидания султанского слова, которого неизвестно когда дождешься, да и дождешься ли вообще.
Все это князь торопливо выкрикнул в лицо Гасану, который должен был сопровождать его до караван-сарая на Долгой улице, но Гасан выслушал все это невозмутимо.
— Где велено, там князя и поместили, — сказал спокойно.
— Оскорбление княжеского сана! — закричал Вишневецкий. — Я должен был сказать султанше, и все изменилось бы, как и надлежит моему достоинству.
— Нужно было сказать. Сказанного не вернешь, но несказанного тоже не вернешь, — заметил Гасан.
— Пусть пан доверенный передаст султанше о моем возмущении, — не унимался князь.
— Султанша слушает лишь то, что хочет услышать, — объяснил ему, почти откровенно издеваясь, Гасан. — Теперь ясновельможному князю, если он хочет дождаться султанского слова, надо сидеть смирно там, где сидит, ибо здесь очень не любят, когда человек крутится, будто на него напала овечья болезнь крутец.
Князь недолго и вытерпел. Сидел уже в Стамбуле несколько месяцев, к тому же в условиях возмутительных и оскорбительных, теперь должен был сидеть в условиях не лучших еще столько, а то и больше: ведь когда еще напишет султанша о нем Сулейману, сколько будет идти это письмо, и будет ли на него ответ, и когда…
Вишневецкий повертелся еще месяц или два и исчез. Гасан пришел к Роксолане и сообщил почти радостно:
— Как прибежал сюда князь, так и побежал восвояси. Как приблудный пес.
И она тоже обрадовалась в душе, будто избавилась от смертельной опасности. Думала упорно о любимом сыне своем Баязиде, вспоминала, как когда-то провожала его в Рогатин, а потом с болью в сердце встречала, удивляясь, почему он не остался там, не спрятался в степях или лесах, чтобы не настигла его османская смерть. Теперь он был возле нее, жизнь его и теперь находилась под угрозой кровавого закона Фатиха, а она без надежды рассчитывала, что как-нибудь все уладится так, чтобы именно Баязид сел на султанском троне и было бы у него сердце такое доброе и щедрое, что защитил бы ее родную Украину, никому б не позволил обижать. Она была бы валиде при своем сыне, подсказала бы ему, а он прислушался бы к ее советам. Султаном станет Селим — она все равно будет при нем валиде, но Селим, опустившийся от пьянства и разврата, не защитит никого, ему ничего не подскажешь, ибо он словно мертвый. Баязид, только Баязид должен стать султаном, прийти и сесть на Золотой трон!
А он пришел не султаном, а с телом самого младшего брата. Сначала прибежал зять Рустем, прорывался к султанше, чтобы сообщить о смерти Мустафы, но она и так уже об этом знала и Рустема к себе не пустила. Шел в поход садразамом [43], теперь явился простым визирем? И это после того, как она десять лет защищала его перед султаном? О Рустеме пыталась просить Михримах, но Роксолана была упрямой. Мягкое упрямство, которого все боялись больше, нем султанского гнева, ибо гнев проходит быстро, а мягкое презрение может длиться годами и десятилетиями. И тогда тебя словно бы и не существует.
Что принес ей Рустем? Весть о смерти Мустафы и о своем собственном падении? Ужаснулась этой смерти, хотя в глубине души, может, и ждала ее уже многие лета, надеясь на спасение своих сыновей. Спасать детей своих — для этого жила. Но ведь не ценой же чьей-то жизни! Не смертью чужой! А теперь получалось так, что эта смерть связана с ее именем, раз подозрение пало на Рустема, ее зятя и любимца.
Замкнулась в себе, в своем собственном мире, в который никого не хотела впускать, как будто надеялась отгородиться от огромных окружающих ее миров, полных горя, страданий и несчастий. И не отгородилась. Через несколько месяцев следом за Рустемом прибыл в Стамбул сын Баязид с мертвым Джихангиром. Как же так могло случиться? Почему молчало ее сердце — ни знака, ни толчка, ни вскрика? Теперь возле нее были и Баязид, и Рустем, и Михримах, никого не отгоняла, но никого и не узнавала. Кто-то из имамов (чей он — Джихангира, Баязида или какой-нибудь из стамбульских?) бормотал об умершем ее сыне: «Еще до полного расцвета весны молодости ветер наперед определенной смерти развеял лепестки бытия его высочества шах-заде с розового куста его времени». Наперед определенная смерть. Все наперед определено. Обреченность. Все обречены. Она и ее сыновья. Будто вспышки на черных тучах над Босфором, появились и исчезли ее сыновья один за другим: Абдуллах, Мехмед, Джихангир, — и не зазолотился воздух, и мир не стал многоцветнее, как когда-то казалось ей после каждых родов, только заслонялся мир высокими стенами вокруг нее и гремел султанским железом, которое несло смерть всему живому. Всегда есть несчастные, беззащитные земли, которые все приносят в жертву, точно так же, как и люди. Она принесена в жертву еще с момента своего рождения, и помочь уже ничем нельзя. Слушала Баязида, а сама думала о своей обреченности. Печально улыбалась, а сама думала о том, что надо уметь плакать и иметь возможность выплакаться.
Неожиданно спросила Баязида:
— А где Селим?
— Селим возле падишаха. Теперь он старший.
— Старший? — удивилась она. — Но только не для правды и не для истины. Какой его цвет?
Теперь наступила очередь удивляться Баязиду:
— Цвет? Не понимаю вашего величества.
Она и сама не понимала. Когда ее сыновья были еще совсем маленькими, они напевали, увидев в небе над Стамбулом разноцветную радугу: «Али бана, ешиль — тарлалара!» — «Красный цвет — мне, зеленый — полям!» А Селим бегал и, дразня братьев, восклицал: «А мне черный! А мне черный!» Все уже забыли об этом, а она помнит. И орлы у него в клетках были черные. Зачем она выпустила их? Черных орлов на белых аистов.
Имам бормотал молитву: «Цуганляи, цуганляи, гоммилер, икманляи». Где заканчивается бред и начинается действительность? Баязид что-то рассказывал о раздвоенном Мустафе, который раздваивался сначала для Джихангира, а затем уже и для него самого. О чем это он и чего хочет? Чтобы она соединилась с сыновьями живыми и мертвыми даже в их грезах? Одному сыну Мустафа раздваивался в помутившемся сознании, другому благодаря его слишком острому разуму.
— Так где же этот Мустафа? — спросила она почти раздраженно, хотя никогда не умела толком раздражаться.
— Тот бежал.
— А кто убит?
— Мустафа.
— Тогда кто же бежал?
— Выходит, тоже Мустафа, но ненастоящий. Двойник.
— Двойник? А зачем это? Кто выдумал?
И только тогда вспомнилось имя валиде Хафсы. Она оставалась мудро-коварной даже после смерти. Все предвидела. Ага, наперед определила. И смерть ее сыновей тоже наперед определила валиде? А для Мустафы выдумала двойника, чтобы запутать всех, может, и самого Аллаха. Безумная мысль встряхнула Роксолану. Найти двойника для Баязида и спасти своего любимого сына! Немедленно найти для него двойника! Валиде, вишь, догадалась сделать это для Мустафы. Почему же она не сумела? Позвать Гасана и велеть ему? Поздно, поздно! Нужно было с детства, как у Мустафы. Теперь никто не захочет разделить свою судьбу с судьбой ее сына. А тот, другой Мустафа, где он?
— Где он? — переспросила она вслух, и Баязид понял, о ком идет речь, ответил почти беззаботно:
— Отпустил его.
— Как же ты мог это сделать? Этот человек страшнее и опаснее настоящего Мустафы. Он овладел всем тем, что и Мустафа, но он обижен своим происхождением и теперь попытается все возместить.
— Почему же не попытался сразу?
— Потому, что слишком близко был султан с войском. А янычары сразу почувствовали бы ненастоящего Мустафу. Он, наверное, никогда к ним и не ходил.
— Говорил, что ходил иногда, но они всегда почему-то молчали. Может, почувствовали, что это не Мустафа, и упорно молчали. И ничего более страшного, чем это молчание, тот человек никогда не слышал.
— То-то и оно! Этот человек обладает умом и тонким чутьем. Он намного опаснее настоящего Мустафы.
Примерно через полгода ее слова сбылись. Баязид пришел к матери бледный от растерянности.
— Ваше величество, он объявился!
— Кто?
— Лжемустафа. Вынырнул где-то возле Сереза в Румелии. Кажется, оттуда родом. Румелийский беглербег сообщает о зачинщиках беспорядков в тех местах.
— Откуда же ты знаешь, что это самозванец?
— Прислал ко мне человека.
— Где этот человек?
— Отпустил его.
— Снова отпустил?
— Это был купец. Ничего не знал.
— На этом свете нет таких людей. Почему самозванец пишет тебе?
— Благодарит за то, что я даровал ему жизнь. Теперь хочет отблагодарить тем же самым. Имеет намерение поднять всю империю против султана, но согласен поделиться властью со мной. Себе хочет Румелию, мне отдает Анатолию.
— Отдает, еще не имея?
— Уверен, что будет иметь. Пишет так: «Я скажу всему миру, что я думаю об их богах, ангелах, об их справедливости и тоске по свободе в душах людей, лишенных будущего, людей, единственное богатство которых ненависть».
Роксолана вынуждена была признать, что Лжемустафа не лишен острого ума.
— Ты не ответил ему?
— Почему должен был отвечать бунтовщику?
— Надо подать ему какой-то знак.
— Ваше величество!..
— Слушай меня внимательно. Силой этого человека не следует пренебрегать. Я сообщу о самозванце падишаху, а ты подай весть бунтовщикам. Найди способ.
Через некоторое время, никому ничего не говоря, снарядила Гасана с его людьми снова к польскому королю. Велела во что бы то ни стало склонить короля ударить на орду, поставить свои заслоны, может, и возле Очакова, и перед Аккерманом. Султан далеко, в Румелии бунтует самозванец, огромная империя может не сегодня завтра развалиться. Когда еще будет лучший случай?
— А если король снова испугается, ваше величество? — спросил Гасан.
— Поезжай к московскому царю, поезжай к тем неуловимым казакам, найди отважных людей, но не возвращайся ко мне с пустыми руками!
И осталась одна, уже и без верного своего Гасана.
С тех пор душа ее охладела. Так, будто дохнуло на нее из аз-Замхариа, той части ада, где царит такой холод, что если выпустить оттуда хотя бы капельку, то все живое на земле погибло бы. Она овеяна адским холодом аз-Замхариа. Охвачена такой безнадежной кручиной, что ей не помогли бы даже самые дорогие на свете султанские лекарства — растертые в порошок драгоценные камни, за каждый из которых можно купить целый многолюдный город. Застывшее сердце ее обливалось кровью при одной мысли о сыновьях. Неистовая душа ее окаменела от тоски. Думала о своих детях. Маленькими привязывали их к черной, как несчастье, дощечке, чтобы не дышали слишком жадно и не захлебнулись воздухом. А их уже обступали демоны смерти, которые ждали, когда ее сыновья захлебнутся собственной кровью. Какой ужас! Все, что она ценой своей жизни отвоевывала у демонов, становилось теперь перед угрозой уничтожения, уничтожалось с жестокой последовательностью у нее на глазах, и не было спасения. Может, и султан потому так часто убегал от нее в походы, ведая, что ничем ей не поможет? Уехать — все равно что умереть. Он умирал для нее чаще и чаще, но возвращался все же живой, а сыновей приносили на носилках смерти.
Так кто же господствовал над ее жизнью?
Солнце врывалось в безбрежный простор Софии, снопы света падали сверху, изо всех сил ударяли в красный ковер, и словно бы красный дым поднимался в соборе, все здесь клубилось, двигалось, вращалось волнами, от которых мутилось в голове.
Роксолана, прячась от этого безумного вращения, зашла за один из четырехгранных столпов, попыталась найти успокоение в холодных мраморных плитах, отчаянно уставилась взглядом в мраморные плиты, которыми обложен был столп во всю свою высоту. Красноватые плиты были в каких-то причудливых узорах. Будто забытые письмена древности, будто послание к потомкам от гениев, сооружавших эту святыню. Бесконечность пространства словно бы повторялась в капризных узорах камня, который долгие-долгие века обращался к каждой заблудшей душе своим разноголосьем, запутанностью, затаенностью. А может, это только игра ее болезненной фантазии или торжество злых сил, которые даже чистую поверхность мрамора сумели замутить, будто невидящие глаза судьбы? Блуждала по коврам за столбами, встревоженно рассматривала узоры. Внезапно на левом столбе выступила из мрамора отталкивающая маска. Будто дельфийский идол с гневливым молодым ликом, полным ужасной гордости и неземной силы. Сдерживая стон, рвавшийся у нее из груди, Роксолана отпрянула в сумерки боковых нефов, пошла ко второму столбу, но навстречу ей из древнего мрамора уже выступал новый предвестник ада — женоподобный, сладострастный, чарующий в своем коварстве, греховно-влекущий. Дальше, дальше от искушений! Она чуть ли не бегом кинулась к третьему столбу, преодолевая безбрежное поле красного ковра центрального нефа, затем к четвертому, металась затравленно между этими могучими столбами, державшими на себе самый большой в мире свод, и всюду встречали ее красноватые лики дьяволов, на всех плитах различались сквозь мрамор устрашающие маски, мрачные и отталкивающие. Там сухой, костистый черт с жестоким взглядом, с бровями, подобными ломаной молнии, там звериная голова — что-то пучеглазое, широкомордое, такое мохнатое, что из-за зарослей едва виднеются коротенькие рожки сатанинские. Еще дальше настоящий Люцифер с рогатинской иконы страстей господних: из раскрытой пасти виднеются острые клыки, огнистые глаза пронизывают до костей. Злой дух, символ всяческой жестокости и кровавых преступлений.
"Роксолана. Страсти в гареме" отзывы
Отзывы читателей о книге "Роксолана. Страсти в гареме". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Роксолана. Страсти в гареме" друзьям в соцсетях.