Но султан ожил, вся сила стекалась к нему, притаившийся мир лежал на его ладони, и снова эта ладонь должна была обернуться для Роксоланы ладонью судьбы.

Целый день провела в садах Топкапы. Те, что под гаремом, что смотрели на Золотой Рог, на Стамбул. Розово-синий город и пепельные громады мечетей над ними — Баязид, Фатих, Селим, а между Баязидом и Фатихом холм Сулеймание, крупнейшей из всех джамий, которая словно бы возвышается, раскрыливается над Стамбулом, взлетает в небо, и этот гигантский город, пепельно-синий, холмистый, будто спина дракона, тоже летит ниоткуда и никуда, и она, усевшись на жесткой спине, бугрящейся куполами мечетей, с вздымавшими ввысь шпилями минаретов, то розовых, будто детское личико, то необыкновенно белых, будто призраки, тоже летит, но падает и падает в сады гарема, туда, где кипарисы и платаны, туда, где железные и иудины деревья, деревья для печали, для рыданий, для отчаяния.

День не принес ей ничего. Султан ожил и молился в мечети за свое спасение. Молилась ли она? Только отцовской молитвой: «Ущедри зовущую со страхом. Ущедри…»

Султан не звал ее, может, и не вспоминал, может, и вовсе забыл, и все забыли. Даже кизляр-ага Ибрагим куда-то исчез, пропали все евнухи, не охраняли, не следили, скрылись все враз, так, будто говорили: «Беги! Вырывайся на свободу!». А где ее свобода, за какими стенами, просторами и бесконечностью времени?

Сидела в своих мраморных, раззолоченных покоях, не спала до утра, не смежила даже век, невольно прислушивалась к каждому шороху, к журчанию воды в фонтане, к вскрикам своего исстрадавшегося сердца, утомленно посматривала на разметанные в черных настенных кругах золотые буквы священных надписей, трепетавших, как птицы в окнах. И сердце у нее в груди трепетало так же в ожидании неминуемого.

Почему никто не шел к ней? Куда-то исчез великий визирь Ахмед-паша, пропал кизляр-ага, и молчит, тяжко молчит Сулейман. Уже узнал, что хотела его смерти? Но, видит бог, не убивала его и не посылала убийц, потому что лежал мертвый. А разве можно желать смерти для мертвого?

На рассвете неожиданно пришел вдруг зять Рустем. Скребся в двери, как пес, изгнанный хозяином, втиснулся на белые ковры приемного покоя султанши, понурый больше, чем всегда, лицо под черной бородой было синюшное, будто у утопленника.

— Что это с тобой? — вяло поинтересовалась Роксолана.

— Ваше величество, я снова великий визирь.

— И так рано прибежал похвалиться?

— Ваше величество…

— Какой же ценой? Кого-нибудь убил?

— Если бы…

Она посмотрела на него внимательнее. Слишком хорошо знала этого человека, к которому когда-то была благосклонной, потом возненавидела его, в дальнейшем снова вынуждена была ему покровительствовать, чтобы снова охладеть, может, и навсегда.

— Ага, — сказала, не скрывая злорадства, — уже знаю: должен кого-то убить. Может, меня? Потому и прибежал на рассвете. Не мог дождаться утра.

Рустем упал на колени, тупо мыча, пополз к ней по ковру.

— Ваше величество! Мама!

Роксолана брезгливо отодвинулась от своего зятя.

— Какая же я тебе мать?! Хочешь напомнить, что отдала тебе свою дочь? Так знай же — не я отдала Михримах, а султан. Убийца хотел иметь своим зятем тоже убийцу. Разве не ты убил Байду? А я если и имела еще после того какие-то надежды на твое очищение, то только потому, что у тебя славянская душа. Но теперь знай: человек может разговаривать на том же языке, что и ты, а быть величайшим преступником. Язык не имеет значения. А душа? Разве ее увидишь в человеке? Была слепой и теперь должна расплачиваться. Так зачем пришел — хвастать или убивать?

— Ваше величество, умоляю вас, выслушайте своего раба!..

В самом деле раб, и все здесь рабы, может, и сам султан тоже раб, только она свободна, потому что не поддавалась никому и ничему и не поддалась. Не боялась ни угроз, ни предсказаний. Когда солнце будет скручено, когда звезды облетят, и когда моря перельются, и когда зарытая живьем будет спрошена, за какой грех она была убита, — может, лишь тогда узнает душа ее, что приготовлено ей на этом свете. Но нет! Клянусь движущимися обратно, текущими и скрывающимися, и ночью, когда она темнеет, и зарей, когда она дышит, — буду бороться даже с безнадежностью, чтобы самой смерти навязать высокий смысл жизни, как зерно, которое умирает, чтобы жить снова и снова неистребимо, вечно.

— Кровь на тебя и на твоего султана падет, как листья на землю!

Сказала это или только подумала? Как бы там ни было, Рустем зашевелился неуклюже, готов был бы съежиться от ее взгляда и ее слов.

— Ваше величество! Моя ли в том вина? Слепым зеркал не продают. Пришел человек, сказал, донес.

— К кому пришел?

— Ко мне. К султанскому уху не был допущен. Ну, а без провожатого не дойдешь даже в ад.

— Выбрал тебя в провожатые?

— Ничтожный евнух с кухни. Я отправил его в ад. Но весть уже была во мне. Что я мог, ваше величество? Такое преступление. Измена. Я был благодарен Аллаху, что он избрал меня оружием. Если бы можно было знать! Сердце, как стеклянный дворец, лопнет — уже не склеишь.

Она поморщилась:

— Мог бы и не упоминать о своем сердце.

Но Рустем должен был выговориться, как будто надеялся очистить душу.

— Когда стоит большая мечеть, не надо молиться в малой. Я бросился к его величеству султану. Ведь тот подлый доносчик сказал, что заговор против падишаха затеял Ахмед-паша.

Заговор против падишаха. Заговор, заговор, заговор… Не надо было брать ей Ахмед-пашу. Не к каждому дереву прислонишься.

— И что же? — непроизвольно спросила зятя.

— Ахмед-паша попытался хитрить и тут. Поставленный перед султаном, взял всю вину на себя, упал на колени, молил о наказании и прощении. Мерзкие хитрости, как всегда у этого человека. Но когда спустили его в подземелье Топкапы, пришел туда сам падишах, и начали дробить этому хитрецу кости, Ахмед-паша выдал…

Рустем-паша умолк и начал вытирать пот на лице.

— Кого же выдал? Меня? — спокойно спросила Роксолана.

Рустем-паша молчал.

— Кого еще? — резко допытывалась она.

— Шах-заде Баязида, — шепотом ответил дамат.

— Больше никого?

— Больше никого, ваше величество.

— И тебя прислали убить меня?

— Я прибежал сам.

— Убить?

— Ваше величество, сказать!..

— Не испугался, что будешь наказан?

Он молчал и корчился на ковре.

— О Баязиде что знаешь? Не было никаких повелений?

— Не было.

— Хорошо. Береги Михримах. Может, хоть моя смерть поможет тебе.

— Ваше величество! Я помогу вам.

— Иди прочь! Сама встречу султана и его убийц.

— Ваше величество!..

— Иди!

Только теперь наконец могла признать, что осталась одна на всем белом свете. Еще день-два тому назад ей казалось, что может стать всемогущей и осуществить все, о чем думалось и не думалось, и ничто уже не стояло на пути, но ниоткуда не было и помощи. Двое сыновей, которые остались в живых, ей уже не принадлежали. Один должен был спасаться от гнева падишаха, другой равнодушно ждал трона. Она звала своих мертвых сыновей, а они отвечали ей молчанием. Еще вчера верила, что она единственное зрячее и разумное существо среди окружающего ее озверения, не подвластного разуму, заполоненного преступными инстинктами, но — о ужас! — теперь должна была убедиться, что какая-то неведомая сила гонит ее к гибели, точно так же, как и тех зверей, — зрелище жалкое и унизительное.

Перебирала годы, проведенные в неволе, в золотой клетке султанского дворца, видела себя несчастной девушкой, которая пыталась пением и танцами отгородиться от ужасов жизни, покорив молодого султана своей игрой и привлекательностью. Потом стала отборной самкой, которая каждый год дарила падишаху по сыну и стлалась на зеленых покрывалах его ложа, будто молодая трава, которую топчут и топчут с безжалостным наслаждением. Наконец мудрость, которая всегда была с нею, мудрость, посеянная еще в родительском доме, восторжествовала и начала давать щедрые плоды, а плоды мудрости бывают и сладкие, и горькие. Ей выпало испить до дна чашу горечи. Что ж, она не испугается, не отступит. По ночам мы блуждаем по кругу и сгораем в собственном пламени. Проклинать врагов? «Да исчезнут, как вода протекающая… Да исчезнут, как распускающаяся улитка; да не видят солнца, как выкидыш женщины». А что проклятье? Ветер, который летит и не возвращается. Она и сама теперь как дуновение ветра, как всплеск мысли во тьме небытия — не станет ее, а мысль будет жить, будет биться, взлетать над всем сущим на невидимых крыльях ее страданий и любви ее сердца.

Неожиданно для самой себя Роксолана хлопнула в ладоши и служанке, которая появилась в покое, велела принести письменный прибор. Потом тут же забыла о своем велении, долго купалась в теплой розовой воде, разглаживала перед зеркалами еле заметные морщинки в уголках глаз, медленно водила ладонями по своим шелковистым бедрам, любовалась стройными, крепкими ногами. Постарайся обрести ноги, которые помогли бы тебе спастись в день Страшного суда. Смех и грех! Неужели она должна умереть еще сегодня? И больше не будет жить это тело, словно гиацинт из одиноких султанских снов; и это лоно, словно топаз огненный; и эти глаза, словно сапфиры немощи и боли; и эти уста, словно холодный рубин? Зато освободится ее душа, вознесется, словно бриллиант, что был брошен в грязь улиц и дорог, а потом поднят оттуда рукой высочайшей. Слышишь, султан? Разводи костры, чтобы высушить свои барабаны, промокшие от слез, пролитых по убитым тобою, слез женских и детских, слез земли, неба и самого Бога! И я тоже сгорю на этих кострах, и только наша любовь, пережив все твои преступления, посетит нас во тьме наших могил!

Горько улыбаясь, шептала Роксолана слова древнего арабского поэта: «О друзья! Видали ль вы когда-нибудь в жизни жертву, которая плакала бы от любви к убийце? Мы оба плакали или готовы были заплакать от любви друг к другу, и ее слеза скатилась раньше, чем моя».

Только теперь вспомнила о своем намерении написать султану и испугалась, что не успеет. Разбрызгивая воду, оставляя на мраморном разноцветном полу мокрые следы маленьких, узких ног, отстраняя служанок, которые бросились ее вытирать, нагая выскочила из купальни, съежилась на диванчике в своем обновленном зодчим Синаном покое (перед смертью, перед смертью!), отправляя свободной левой рукой сладкие орешки в рот, начала торопливо писать, не заботясь о стройности слога, лишь бы только сказать мрачному человеку в золотой чешуе все, что она хочет ему сказать. В этих словах изливался весь ее дух, который утончался, обострялся и закалялся в противоборстве с величайшим врагом ее жизни, с врагом, которого слепая рука судьбы сделала ее самым близким человеком:

Мое отчаянье, враг мой беспощадный!

Ядовит твой дух и пагубны все силы.

Дьявол или Бог помощники твои,

Усилия любые разбиваются о твой отпор.

Ты грозный, сильный, желанный и дорогой

В любви ли, в ненависти — все едино.

На расстоянии руки иль в дальних странах

Меня ты держишь, будто зверь несчастную добычу.

Знаешь обо мне больше, чем все на свете боги,

Ибо окружил меня глазами всюду,

Не скрываю я ни слова и ни вздоха,

Ни взгляда, ни печали, ни разочарования.

Знаешь мои ночи и ожидания,

Знаешь тропинки в садах и сны над морем,

Но, ослепленный могуществом, не видел,

Какая ненависть разрослась в моем сердце.

Преступник, убийца, фальшивый законник!

Нечестно собираешь дань и славу моих вздохов.

Спахии твои идут под грохот барабанов,

И рушится мир, как повергнутые горы.

Смеешься над моим Богом, над моими песнями и чуткостью,

Презираешь землю и все живое, кроме себя,

И не видишь острого копья в моей руке,

Занесенной над тобой безжалостно и грозно.

О враг любимый! Не могу я без тебя!

Глухими будут ночи без вздоха твоего,

Немыми и поседевшими дороги — без твоих шагов.

Небеса и воды будут темными без твоих глаз.

Долго сидела, уставившись в лист лиловой бумаги, испещренный ее почерком. И это ее отмщение? За обиды собственные, земли своей и всего мира? А какое ей дело до мира и какое дело миру до нее? Была женщиной, а женщине для полного счастья необходимо хотя бы иногда почувствовать слабость и беззащитность. Хотя бы перед лицом смерти. Взяла калам, дописала внизу: «Я хотела укрыться от солнца в тени золотого облака, но холодный ветер отогнал облако. Ваша несчастная Хуррем Хасеки».

Как была, нагая побежала к двери. Мертвые сраму не имут.