– А как ты скажешь, о учитель, – спросил еще султан, – есть ли за пределами этого свода что-нибудь нематериальное?

– Неизбежно, – ответил Зембилли. – Ибо поскольку видимый мир ограничен, его пределами условились считать свод сводов. Пределом же называют то, что отделяет одно от другого. Следовательно, надо сделать вывод, что нечто пребывающее за пределами небесного свода должно отличаться от того, что пребывает в его пределах.

– Но если разум вынуждает признать, что существует нечто материальное, – спросил султан, – то есть ли у него, в свою очередь, предел? И если есть, то до каких пределов оно простирается? Если же нет, то каким образом беспредельное может быть преходящим?

– Все это чрезвычайно смущает меня, – вынужден был признать великий муфтий.

– А кого это не смущает? – заметил Сулейман. – Может, нам на помощь придет почтенный Шемси-эфенди?

Вознесенный, отстраненный и вновь вознесенный до высот воспитателя султанского сына, Шемси-эфенди стремился проявить перед падишахом всю глубину своих знаний. И хоть не полагалось брать слово после того, как сам великий муфтий отступил перед глубочайшей мудростью Повелителя Века, он откашлялся, прочистил нос и, натягивая мосластыми коленями полы праздничного халата, изрек:

– Всевышний Бог своею волей может все твари, составляющие и этот видимый, и тот небесный свет, совокупить воедино и поместить их в уголке ореховой скорлупы, не уменьшая величины миров и не увеличивая объема ореха. Если мы хотим постичь всю безмерность вселенной, следует вспомнить хадис пророка, который приводит Ибн аль-Факих[72]: «Земля держится на роге быка, бык на рыбе, рыба на воде, вода на воздухе, воздух на влаге, на влаге же прерывается знание знающих».

Дальше Шемси-эфенди привел в свое оправдание цитаты из Корана о человеческом несовершенстве. Из суры четвертой: «…Ведь создан человек слабым». Из суры семидесятой: «Ведь человек создан колеблющимся…» Из суры семнадцатой: «…ведь человек тороплив». Из суры двадцать первой: «Создан человек из поспешности». Муфтий, улемы, все присутствующие немедленно высказались о цитатах: «Точны, правильны, совершенны». Султан милостиво высказал согласие с единодушным мнением ученых, и опасение исчезло из сердец. Шемси-эфенди расцветал, а Сулейман думал о том, какой мудрой оказалась султанша Хасеки, добиваясь устранения этого ученого глупца, напоминавшего легендарную Манусу из Тарса. Когда джинны спросили ее: «Где Аллах был до того, как он сотворил небо?», Мануса, не растерявшись, ответила: «На светозарной рыбе, которая плавала в свете». Шемси-эфенди не теряется, как и Мануса, но может ли такой человек учить будущего Повелителя Века и чему он может научить?

На смену ученым пришли поэты. Ученые обладают знаниями, поэтому они часто могут проявлять независимость, а поэты обладают лишь словами, потому им необходимо покровительство. А за покровительство приходится бороться. Призвание ученых – оберегать знания, поэты же нередко напоминают петухов, которые кукарекают даже тогда, когда еще не рассвело. Им не терпится незамедлительно познакомить мир с первым пришедшим на язык словом. Заискивая перед султанами, они пытались превзойти друг друга если не мастерством, то запутанностью, непонятностью для простых смертных или же размером своих творений. Один из таких поэтов при султане Баязиде, решив превзойти «Шахнаме» Фирдоуси, написал «Сулейман-наме» – огромную поэму, в которой собрал все легенды и сказания о царе Соломоне, изложил все известные тогда сведения о мировой истории, алгебре, геометрии, астрономии. Вышло триста шестьдесят томов. Султан пробежал девяносто томов, остальные велел сжечь. Поэта прозвали Узун Фирдоуси – Длинный Фирдоуси.

Случилось так, что все великие поэты умерли при Баязиде и Селиме. Не было уже Неджати, Ахмеда Паши, Месихи, Михри-Хатун. Лишь месяца не дожил до свадьбы Хатиджи знаменитый певец вина Ильяс Ревани. Это был едва ли не единственный поэт, у которого слово не расходилось с делом, так что к нему никак не относились слова Корана о том, что поэты никогда сами не делают того, о чем говорят в своих стихах. Ревани писал стихи про вино и радость, их распевал весь Стамбул, а сам поэт тоже все свои дни проводил в бесконечных попойках с друзьями, не стыдясь, запускал для этого руку в султанскую казну. Еще при дворе султана Баязида, где он понравился несколькими своими стихами, Ревани получил довольно почетную должность: был назначен начальником каравана, ежегодно возившего в Мекку и Медину деньги и подарки для паломников. Поэт растратил по дороге все деньги, распродал подарки и, опасаясь Баязидова гнева, бежал в Трабзон, ко двору шах-заде Селима, который тогда враждовал с отцом. Над Ревани смеялись. В оправдание он сочинил стихотворение, в котором пытался истолковать свой поступок причинами мистического характера. В том стихотворении был бейт:

Из-за губ твоих мне что говорят?

Тот, что держит мед, облизывает пальцы, говорят.

Селим, тоже забавлявшийся стихотворством, желая пошутить над поэтом, переделал бейт:

Эй, Ревани, погляди, что сказали:

Тот, что держит мед, облизывает пальцы, сказали!

Когда Селим стал султаном, он сделал поэта матбах-эмини – начальником султанской кухни. Но Ревани вскоре проворовался и там. Переведенный заведовать вакуфом[73] Айя-Софии, проворовался вновь. Тогда его отправили в почетную ссылку: присматривать за Каплиджа – горячими банями в Брусе. Ревани жил там в свое удовольствие. На казенные деньги построил в Стамбуле, возле Кирк Чешме, мечеть, которую по обычаю назвали именем того, кто давал средства на строительство, во дворе мечети великий поэт был похоронен, так и не успев погулять на пышной свадьбе, устроенной Сулейманом для своей сестры. Только стихи Ревани из его поэмы «Ишрет-наме» звучали в эти дни повсюду, вызывая зависть у Сулеймановых придворных поэтов:

Когда в одно место на пир соберутся сахибы,

То пусть на учтивость вниманье свое обратят.

Пускай проявляют друг к другу они уваженье

И вина стараются в меру возможностей пить.

Подняв же бокал, пусть воздержатся от длинной речи,

Не держат пускай пред собой долго чашу с вином,

И только осадок ко дну прикоснется, пусть выпьют,

Бокал сразу опустошая глубоким глотком.

Кто же боится чашу наполнить до краев,

Схож с тем, кто боится сорвать поцелуй у красавицы.

Сулейман, который уже с первых шагов своего владычества обещал стать султаном великим и прославленным, как бы убивал своим сиянием все вокруг, и хотя при дворе у него толпилась тьматьмущая ученых, музыкантов, поэтов, ни один из них не способен был выйти за пределы посредственности, хотя самые известные из них и брали себе роскошные тахаллусы: Газали – Пишущий газели, Лямии – Сияющий, Хаяли – Мечтатель, Фезли – Совершенный, Зати – Неповторимый. На самом же деле выходило так, что Сияющий сиял лишь для себя самого. Совершенный проявлял лишь совершенную бездарность, Мечтатель всячески хитрил, чтобы опередить своих товарищей перед султаном. Неповторимый прославился тем, что бессовестно обкрадывал молодых неизвестных поэтов, включая их стихи в свой диван, еще и возмущался, когда они пробовали жаловаться: «Вы должны гордиться такой честью – попасть в диван самого Зати! Кто бы вас знал, если бы не я!»

Никто не писал самостоятельных стихов, процветало подражательство назире. Переписывали великого Низами, перепевали неповторимого Навои, увечили блистательного Хафиза и изысканного Физули. Способствовал этому сам султан, заказывая поэтам назире тех или иных прославленных певцов. Сулейман пожелал получить от поэтов назире на поэму Хамди Челеби «Дар влюбленных», которую тот написал в честь взятия фатихом Константинополя.

Поэты прибыли на свадьбу в белых широких одеяниях, на поясе у каждого была кожаная сумка с его книгами, с чистой бумагой и чернильницей, чтобы каждому желающему незамедлительно написать свои стихи. Читали перед султаном, начиная со старейшего Зати. Состязание было ожесточенным, длилось долго, гостями за это время было выпито много шербета и съедены целые кучи лакомств, ибо если не может тешиться ухо, то пусть хоть лакомится язык. Победил хитренький приземистый Хаяли-Мечтатель, который, собственно, переписал поэму Хамди, заменив в ней лишь имена героев.

Про Хатиджу там были такие строки:

Шербет ее уст целителен для душ,

А кудри любого сведут с ума.

Про Ибрагима в поэме была газель:

Огнем любви загорелась сердца свеча.

Душа и печенка вспыхнули в огне, как мотыльки.

Подобно розе, улыбнулся мир, дождавшись весеннего дня,

Сердце же мое, точно лал, окрасилось кровью.

И дальше все как у Хамди, на что присутствующие поэты с возмущением хотели указать хитрецу Хаяли, но Сулейман уже поднял руку, провозглашая его победителем и определяя ему награду – роскошный халат и чернильницу из бирюзы. Остальным поэтам, как и всем гостям, были подарены корзинки редкостных плодов в сахаре, которые они могли взять домой.

В это время из султанского серая прибыл гонец с радостной вестью: султанша Хасеки родила повелителю мира, преславному султану Сулейману еще одного сына! Было двадцать девятое мая – день взятия Фатихом Константинополя. Но именем Фатиха султан уже назвал первого сына Хуррем, поэтому он торжественно провозгласил перед гостями, что второго сына Хасеки он нарекает Селимом, в честь своего славного отца, тут же велел послать султанше в дар крупный рубин, свой любимый камень, и золотую лестничку, чтобы садиться на коня или верблюда, а кое-кто из присутствующих подумал: чтобы удобнее было взбираться на вершины власти.

А Хуррем не думала ни о власти, ни о султане, ни о себе самой. Лежала измученная, обескровленная, все еще не верила, что родила – так неожиданно! – третье свое дитя, поскольку родилось оно, как и Михримах, преждевременно, словно рвалось к жизни, торопилось явиться на этот свет, хотя даже мать его не могла знать, что этот свет готовит ему, как и чем встретит, как приветит. Мальчик, хоть и недоношенный, был живой, крикливый, с красноватыми, как у матери, волосами, повитухи бормотали, что он вылитая мать, а коли так, будет счастливый в жизни и непременно станет султаном – ибо какое же счастье может быть выше.

Хуррем улыбалась сквозь слезы, лежала молча, а когда принесли сына к груди, не хотела на него и смотреть, чем-то досадил он ей уже одним своим рождением. Что за дитя? Под какою звездой оно

зачато, зло или добро пришло с ним в мир? Радость или горе принесет оно своей матери?

А пока принесло огорчение. Потому что та вымечтанная Роксоланой свадьба вышла и не для нее и не ради нее. Где-то она еще гудела и звенела на весь Стамбул, уже и кончалась, а Хуррем не могла взглянуть на нее хотя бы краешком глаза.

Султан был милостив к своей Хуррем. Снова не стал ждать сорока дней очищения роженицы, не дождался даже четырех, уже на третий день навестил султаншу, показали ему сына Селима, щедро одарил он и мать, и дитя, потом спросил у Хуррем, какое у нее сейчас самое заветное желание.

– Увидеть свадьбу вашей сестры, – слабо улыбнулась Хуррем. – Но ведь она кончилась! – удивился Сулейман.

– Разве может что-либо кончаться без вашего повеления, мой господин? Вы не можете разве что воскрешать умерших, ибо на то воля Аллаха, все остальное на этой земле в вашей воле, и по вашему высокому повелению всегда может начаться даже то, что давно считалось законченным.

– А вы, моя султанша, разве найдете в себе силы, чтобы подняться так скоро после ваших священных усилий? – спросил заботливо Сулейман.

– Считайте, что я уже поднялась и снова стала вашей наивернейшей служанкой, о мой великодушный повелитель!

Это было чудо. Родила дитя чуть ли не семимесячное, а оно было резвее Мехмеда. Вымученная преждевременными родами, почти умирающая, готова была подняться с постели через три-четыре дня, только бы удовлетворить свое любопытство, созерцая чужое счастье.

Султан велел возобновить торжества на Ипподроме через шесть дней. Для этого спешно был сооружен крытый кьёшк, защищенный деревянными кафесами, устланный внутри коврами. Сулейман повез туда свою султаншу, вместе с нею засел на целый день, наблюдая состязания пехлеванов, стрелков, жонглеров и акробатов, любуясь тем, как новые и новые толпы вливались на Ипподром, пили и ели, прославляли своего повелителя, получали подарки и снова прославляли щедрость султана.

Затем в сопровождении вельмож, нарушая вековечные обычаи, взял с собой султаншу и навестил зятя и сестру в их дворце, чтобы узнать, счастливо ли они живут, и вручить им новые щедрые дары.

Снова вернулся в кьёшк на Ипподром, смотрел теперь, как угощают верных его янычар и раздают им деньги, радовался, что отныне в столице, а следовательно и во всей державе, воцаряются сила и закон и что его народ с таким весельем встречает султана с султаншей.

А Хуррем сидела рядом с султаном, долгие часы смотрела на неудержимое веселье стамбульских дармоедов, думала о чужом счастье, горько было у нее на сердце, но не выказывала этого перед султаном, улыбалась ему хоть еще и слабо, но бодро, а в душе всхлипывало что-то темное и мучительное: «Стороною дождик идет, ой, стороною да не на мою розочку алую».