Уже отпустив евнуха, Ибрагим пожалел, что не велел выпороть его хотя бы для острастки. Для большего страха. Доносчиков имел достаточно и без этого ничтожного Кучука. Но то были платные улаки, их предупредительность измерялась количеством получаемых ими денег. Этот будет доносить за страх. Всякий раз надеясь, что лишается этого страшного чувства, продавая чью-то душу (может, и Роксоланину), не ведая в своей ограниченности, что от страха спастись ему уже не дано. Но чтобы человек ощутил, что это зловещее чувство разрастается в нем, как могучее ядовитое дерево, его нужно иногда бить долго и мучительно. Небитый не знает страха. От таких людей толку не жди. Наверное, и держава, населенная одними небитыми людьми, долго не продержится и рухнет, еще и не расцветя, как буйный папоротник, не укоренившийся на земле.
Ибрагим чуть не крикнул огланам, чтобы догнали и возвратили Кучука для завершения расправы. Утешил себя мыслью, что евнух не минует его рук. Ведь если подумать, то разве же не все равно, когда бит будет человек?
Врата
Она часто думала (а может, ей просто казалось, а может, снилось?): а что, если поставить на воле, в пустыне, на просторе большие врата? На помин души, как ставят джамии, имареты, медресе, дервишские приюты – текии и гробницы – тюрбе. Когда-то Ходжа Насреддин якобы получил от кровавого Тимурленга десять золотых на строительство дома. Он поставил в поле одну дверь с задвижкой и замком. Память об этой двери, пояснил мудрый ходжа, будет говорить потомкам о победе Тимура: над высокими триумфальными вратами завоевателя будет стоять неутихающий плач, а над дверью бедного Насреддина – вечный смех.
Женщина стоит, как врата, при входе и при выходе с сего света. А если и женщина брошена за врата? Тогда по одну сторону воля, по другую – всегда неволя, как бы высоко ты ни была вознесена.
Если же вынести врата в пустыню, то со всех сторон воля, только одни врата как знак заключения, как божья слеза над несовершенством мира.
Роксолана видела те врата почти осязаемо. Одинокие, могучие, непробивные: может, деревянные, из огромных кругляков, обитые гвоздями, окованные железом; может, мраморные, а то и бронзовые, в сизой патине времени, высокие, до самого неба, – облака цепляются за них, птицы испуганно облетают их на расстоянии, молнии жестоко бьют в них, и звенят они, стонут, гудят, одинокие, как человек на свете, и темный плач стоит над ними, и стон, и всхлип.
«Клянутся мною те, что против меня ярятся».
Чары
Утра приходили из-за Босфора чистые-чистые, как детские личики. Даже тогда, когда дети еще были маленькими и не давали спать по ночам и Роксолана спала урывками, все же она встречала утро легкотелая, в радостной летящести духа, каждая жилка в ней пела, прикосновения воздуха к лицу и всему телу были как шелк, и каждый день как будто предвещал ей, что она должна пройти сегодня между двух цветастых шелковых стен. Так султан во время своих селямликов проезжает по улицам Стамбула, которые превращаются в сплошные стены из шелка и цветов, а еще из восторженных восклицаний столичных толп. Но как только падишах проедет, затоптанные в грязь цветы вянут, шелка обдираются, толпы, коим обещана щедрая плата за выкрики в честь повелителя, как всегда, обмануты и проклинают обманщиков, снова вокруг бедность, горы нечистот и нищета, нищета.
А те шелковые стены, которые мерещились Роксолане по утрам, после пробуждения? С течением дня они сдвигались вокруг нее, сжимали, стискивали ее, уже словно бы и не шелковые, а каменные, тяжелые, как несчастье. Чем понятнее становилась ей жизнь в гаремных стенах, тем бессмысленнее она казалась. Порой нападало такое отчаянье, что не хотелось жить. Держалась на свете детьми. Когда-то рожала их одного за другим – даже страх брал от таких неестественно беспрерывных рождений, – чтобы жить самой, зацепиться за жизнь, укорениться в ней. Теперь должна была жить ради детей.
Когда-то султан был только неведомой угрозой, затем – вымечтанным избавлением, а со временем стал ближайшим, единственным человеком, любимым человеком, хоть и все еще загадочным. Постепенно она сдирала с него загадочность, упорно добиралась до его сути, до его мыслей и сердца. Когда еще не было у него Хуррем, любил ужинать с Ибрагимом, теперь на долю грека выпадали разве что ужины в походах, в Стамбуле же почти все ночи принадлежали Хуррем. Обедал султан иногда с визирями и великим муфтием. Считалось, что во время таких обедов будут говорить о державных делах, но Сулейман был всегда неприступно молчаливым, ел быстро, небрежно (обед состоял всего из четырех блюд), будто он спешил и берег себя для ночных уединений с султаншей.
Никто никогда не знал, о чем думает султан, только эта молодая женщина стремилась это знать и достигла успеха. Никто никогда не понимал движений его сердца, она это делала всякий раз и пугала его своим ясновидением, так что иногда он поглядывал на нее со страхом, вспоминая упорные нашептывания о том, что Хуррем злая колдунья.
В темной Сулеймановой душе, заполненной безмерной любовью к Хуррем, все же находились такие закутки, куда по-змеиному заползала подозрительность, зловеще шипела, брызгала жгучей отравой. Тогда ярился неведомо на кого, и, как бы чувствуя смятение в его душе, появлялась валиде, которая была убеждена, что дом Османов без нее давно бы рухнул, а поэтому все должна была знать, всем управлять, за всеми следить и вынюхивать; предоставляя султану господство над телами, себе хотела захватить власть над душами.
– Слышали ли вы, мой царственный сын? – допытывалась она у Сулеймана, и он почти с ужасом смотрел, как изгибаются ее темные уста, прекрасные и в то же время ядовитые, как змеи.
Или же прибегала к нему сестра Хатиджа, которая никак не могла угомониться, даже получив себе в мужья самого великого визиря и любимца султана, и кричала, что ей невмочь более терпеть в Топкапы эту колдунью, эту славянскую ведьму, эту…
– Уймись, – спокойно говорил ей Сулейман, а сам думал: «А может, и в самом деле? Может, может…»
Ибрагим был осторожнее, но и по-мужски решительнее.
– Не разрешили бы вы, о мой султан, чтобы капиджии у врат Баб-ус-сааде открывал лица всем женщинам, которые проходят в гарем? Ведь, переодевшись женщиной, туда могут проникнуть злоумышленные юноши, и тогда…
– А не следует ли, мой султан, велеть привратным евнухам обыскивать всех портных и служанок, которые проходят в гарем с воли, чтобы не проносили они запрещенного или такого, что может…
– А не следует ли поставить на султанской кухне людей для наблюдения за кушаньями, которые готовятся для султанши Хасеки и для обитательниц неприступного гарема? Чтобы не допустить никакого вреда для драгоценного здоровья ее величества…
– И не лучше ли было бы, если бы…
– А также недурно было бы еще…
Где-то оно все рождалось, сыпалось и сыпалось с мертвым шорохом, как крупа с неба, собиралось целыми кучами хлама, злые люди султановыми руками выстраивали из тех отбросов стены недоверия, подозрений, оговоров, сплетен, слежки и угроз вокруг Роксоланы, и она с каждым днем все острее и болезненнее ощущала, как сжимаются те стены, будто вот-вот рухнут и под своими обломками навеки похоронят и ее, и ее маленьких детей.
Утра были ласковые и радостные, а дни невыносимые и тяжелые. Ночи не спасали. Поначалу молчала, не говорила султану ничего, а когда не под силу стало молчать дальше и она пожаловалась султану, он холодно бросил:
– Я не могу думать о такой нелепости.
– А вы считаете, что мне хочется думать об этом? – закричала она и заплакала, и он не мог унять ее слез, потому что на этот раз не знал как, не умел, а может, и не хотел.
Что о ней только не говорено тогда в Стамбуле!
Будто привезла со своей Украины две половинки яблока на груди, дала съесть те половинки Сулейману, и падишах запылал любовью к ней.
Будто поймали в Румелии знахарок, собиравших для султанши в пущах тот нарост, что свисает с умирающих деревьев, как взлохмаченная мужская борода, и называется «целуй меня». И она этим наростом должна была еще больше приворожить султана.
Будто задержали двух бабок, несших в гарем косточки гиеньей морды. Когда стали пытать этих бабок, они сознались, что несли косточки султанше, ибо это сильнейший любовный талисман.
Будто евнухи кизляр-аги Ибрагима нашли зашитые в покрывале на султанском ложе высушенные заячьи лапки – они должны были оберегать любовь Сулеймана к Хуррем.
Будто поймали в Стамбуле зловредную еврейку по имени Тронкилла, варившую любовное зелье для султанши.
Будто найден на кухне котел, в котором варился гусак, общипанный, но не зарезанный, никто не знал, откуда взялся тот гусак и кто поставил котел на огонь, но открыли люди великого визиря, что тем гусаком должны были накормить султана, чтобы он навеки прикипел сердцем к Роксолане.
Будто обнаружили в покое самой султанши Хасеки волшебное зеркало в черной раме, и кто заглядывал в то зеркало, тот видел свою смерть и, не выдерживая этого зрелища, отдавал Аллаху душу.
Будто султанша, играя с детьми в садах гарема, делает из сухих листьев мышек, которые должны принести кому-то смерть.
Будто дьяволы неистовствуют вокруг священных султанских дворцов, будучи не в состоянии пробиться туда сквозь частокол молитв правоверных, но как только султанша выезжает за пределы Стамбула, они обступают ее со всех сторон, берут под охрану и наводят порчу на каждого честного мусульманина, который бы имел неосторожность приблизиться к ведьме. Когда султанша была с падишахом близ Эдирне, дьявол в оленьей шкуре кинулся на падишаха, но тот застрелил его, и на месте оленя оказалась смердящая куча дерьма.
Будто пила султанша отвары из сальвии и петрушки, чтобы превзойти плодовитостью Махидевран и всех султанских жен, самому же падишаху насыпала в карманы гвоздиков, чтобы сделать его крепче в постели.
А кто говорил, кто видел, кто докажет?
Нет врагов, нет противников, только перешептывания, оговоры, шелест да шорох, снование теней, призраков и привидений и ненасытность тысяч султанских холуев, словно бы их надо кормить не только чорбой и пловом, но еще и суевериями, сплетнями и подозрениями.
И чьи-то языки, раздвоенные и растроенные, жалили и жалили, и кто-то отдавал повеления, и жирные евнухи у ворот гарема задерживали всех портных, вышивальщиц, непревзойденных в умении изготовлять ароматные мази арабок, грубо срывали с их лиц чарчафы, гоготали:
– Не умрешь, если покажешь свою старую рожу! Куда идешь? Кому несешь?
Неверных в гарем не допускали, поэтому армянки, которые как никто другой знали толк в женских украшениях, гречанки с редкостными тканями с островов, венецианки с оксамитами и кружевами вынуждены были переодеваться мусульманками, но обман грубо разоблачался, и всякий раз распространялись слухи: «Снова поймали ведьму, которая несла что-то для султанши!» Как будто в огромном Баб-ус-сааде жила одна Хуррем, не было ни валиде, ни одалисок, ни множества старых уста-хатун, хазнедар-уста, служанок и богатых рабынь.
Жаловаться? Кому? Искать виновных? Где?
Все это напоминало детские кошмары: руки, что вырастают ниоткуда, алчно тянутся к твоему горлу, ты кричишь, просыпаешься – и нигде никого. Или неизвестно чей окрик сквозь сон: «Настася!» – и снова просыпаешься, и нигде никого, только ночь, мертвое сияние месяца и тишина, как на том свете. Еще напоминало все это жуткие рисунки мусульманских художников, которым Коран запрещал изображать людей и какие-либо живые существа: стрелы, что летят из луков, которые никто не натягивает; никем не управляемые и не нацеленные тараны, разбивающие стены; мечи, которые секут, неведомо чьими руками удерживаемые.
Еще недавно Роксолана считала, что ничего тяжелее рабства нет и не может быть, теперь убедилась, что оговоры, поклепы и подозрения еще страшнее неволи.
Должна была пережить и это, не ожидая ничьей помощи, не разыскивая виновных. Султан не был ни ее защитой, ни надеждой в этой безнадежной борьбе – он сам все глубже и глубже увязал в трясине войны, начал ее в первый год своего вступления на престол и теперь, пожалуй, никогда уже не сможет закончить. Считал, что удалось ему загнать в трясину неразумного венгерского короля, и не замечал, что сам увяз в глубоком, бездонном болоте, попал на глубину.
Снова пошел на Венгрию, раздираемую междоусобицами между Яношем Запольей, поставленным Сулейманом, и братом Карла Пятого Фердинандом Австрийским. Народ же не хотел ни семиградского воеводу-предателя, ни Габсбурга; как во времена Дьердя Дожи, снова из своих глубин выдвинул святого, пророка и царя Йована Ненаду, и тот пошел против Яноша Запольи, пугал магнатов, окрестивших его Черным Человеком, проходил по венгерской равнине, как народная кара всем предателям и изменникам.
Ибрагим намекал султану, что порядок в той неспокойной земле мог бы навести только он, сменив печать великого визиря на венгерскую корону, или же по крайней мере их общий друг Луиджи Грити, посланный туда наместником самого Повелителя Века. Однако Сулейман заявил, что сам пойдет на Дунай, чтобы покарать Фердинанда и утихомирить венгров.
"Роксолана. В гареме Сулеймана Великолепного" отзывы
Отзывы читателей о книге "Роксолана. В гареме Сулеймана Великолепного". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Роксолана. В гареме Сулеймана Великолепного" друзьям в соцсетях.