– А я бы уже не стала. Будь что будет. Потому что потом в течение недели били меня трижды на день так, что я память теряла. Не хочу больше такого. Лишь бы тот паша снова не приехал.

Девушку пробрала дрожь.

Настуся утешила ее как могла:

– Да ведь он тебя больше не выберет!

– Как бы не так! Он уже и забудет, что однажды видел меня. Приоденут по-другому, волосы пустят не назад, а волной на грудь – видишь, какие красивые да ухоженные? Генуэзцы знают, как этого добиться!

Полька указала на свои густые блестящие волосы и, переведя дух, добавила:

– Мучает меня предчувствие, что этот труп смердящий все-таки купит меня!

Она заплакала.

– А что ж он тебе сделает, если ты не любишь его, даже если купит?

– Эх, ничего-то ты не знаешь о том, что они выделывают с непокорными невольницами, с теми, кто не желает исполнять их прихоти! Поживешь здесь, многое услышишь. Между нами есть и такие, что побывали в гаремах Цареграда, Смирны и Египта. Страшные вещи рассказывают…

Настуся задумалась.

Перед глазами у нее все еще стояла разорванная цепь на стене храма отцов тринитариев – как образ того светлого, что могло с ней однажды случиться. Только теперь она окончательно поняла, в чем главное отличие невольника от свободного человека. Ржавая цепь над входом в Тринитарианскую церковь виделась ей золотым символом, самым дорогим на свете.

Вдруг она загадала: если сегодня услышит звуки колокола на этой церкви, то вскоре обретет свободу.

Вспомнилось ей, что отец не любил, когда она загадывала, – не терпел суеверий. Но сейчас она не могла противиться порыву, только что родившемуся в ее душе, хоть и отчаянно боролась. «Может, сегодня воскресенье?» – с надеждой подумала она. В дороге Настуся потеряла счет дням, но боялась спросить подругу по несчастью: хотела как можно дольше обманываться надеждой. Если сегодня и в самом деле воскресенье, то вот-вот у монахов-тринитариев должны зазвонить к вечерней службе. И этот звон станет для нее верным знаком, что будет она свободна, увидит волю, свой дом и родной край. Эти два понятия – родной край и свобода – сплелись в ее мыслях и мечтах неразрывно.

«Ошибался отец, когда говорил, что здоровье – наивысшее благо для человека, – подумала она. – Потому что еще большее благо – свобода».

Но не позволила себе увязнуть в глубинах собственной души, понимая, что веселый настрой и ощущение радости жизни – ее единственная защита.

– Не горюй, – обратилась она к польке. – Что должно сбыться, то и сбудется.

И затянула такую лихую припевку, что и Ванда повеселела.

Так проговорили они до самого вечера – а колокол не зазвонил… Вернулись с работы остальные невольницы. От той, что носила красную ленту, узнала Настуся, что уже завтра поведут ее в школу и что там уже учатся двадцать девушек, не считая ее. Девушка с красной лентой – еврейка с Киевщины, есть там еще две гречанки и другие невольницы из дальних земель. А главные наставники – турок и итальянец…

Уже поздним вечером девушки снова стали расходиться.

– Куда же вы теперь? – спросила Настуся.

– Опять в школу, да только в легкую, – ответила полька.

– Там учат женщины, – добавила другая девушка.

– И ты тоже туда завтра пойдешь, – заметила третья. – Придется идти, хотя, наверно, ты уже немного умеешь делать то, чему там учат.

Настусе было страшно интересно взглянуть на эту школу невольниц. В ту ночь она почти совсем не спала.

Глава V

В школе невольниц в страшном городе Кафе

Всякая школа учит не для себя, а для жизни

I am miserable and in a manner imprisoned and weighed down with fetters till with the light of Thy presence Thou comforlesi me, givest me liberty and showest me Thy friendly countenance…[48]

1

С волнением собиралась Настуся в невольничью школу. Знала – именно там будет заложен фундамент ее дальнейшей судьбы, доброй или злой. Либо ради удачного побега, либо ради дальнейшей жизни в этом краю – так или иначе, но она должна знать здешние нравы, обычаи и то, чего от нее потребует жизнь невольницы. Понимала это так же ясно, как молитву «Отче наш», которую беспрестанно твердила про себя.

Она долго размышляла и твердо постановила для себя: усердно усваивать все, чему в той школе станут учить. И еще кое о чем подумывала, хоть в душе и стыдилась этих мыслей…

Например, о том, как понравиться учителям. Перебирала в уме намеки и слова невольниц о том, как вести себя с молодыми и старыми мужчинами, но стеснялась расспросить подробнее.

Когда же впервые шла вместе с другими девушками через сад к соседнему дому, где помещалась школа для невольниц, ее глазам предстала страшная картина. На улице, за железной оградой, проломы в которой были кое-как забиты досками, извивался в цепях обнаженный невольник с клеймом на лице. Из груди его вместе со стонами вырывались всего два слова на нашем языке: «О Боже!.. О Господи!..» Кости его рук и ног были переломаны, их обломки торчали наружу сквозь разорванную кожу. Как раз в это время на него спустили громадных изголодавшихся псов – терзать несчастную жертву. А вокруг стояла стража, чтобы невольника из сострадания не добили христиане, так как ему было предназначено испустить дух от голода, жажды и потери крови[49].

Это была обычная мера, к которой прибегали мусульмане, чтобы покарать пленников, пытавшихся бежать повторно. И проводились такие казни публично – чтобы устрашить остальных и отвратить их от побегов.

От этого жуткого зрелища у Настуси помутилось в голове. Она побелела как стена, глотнула воздуха и рухнула на клумбу с цветами, словно срезанный цветок, успев лишь выговорить: «О Боже, о Господи!!!»

Перед ее затуманенным взором промелькнула чаша смертельной отравы на фоне Чатырдага… и зазвенели в душе страшные, но правдивые слова Священного Писания: «На детях детей ваших отольется злоба ваша».

Странная мысль молнией пронеслась в ее голове.

Казнимый невольник был хорошо сложен и вполне мог оказаться потомком одного из тех злодеев, что наполнили ядом чашу в Высоком Замке во Львове в ту памятную осень, когда обильно плодоносили сады по всей земле Галицко-Волынской…

С улицы доносились болезненные стоны и крики других невольников, подвергаемых наказанию кнутами: там публично совершалась кара, назначенная за своеволие и непослушание. Настуся, не в силах подняться на ноги, зажала уши ладонями.

Лишь спустя некоторое время ей удалось встать – и то с помощью своих товарок. Все еще бледная как смерть, нетвердой походкой она двинулась дальше. Всю дорогу молилась с глубокой верой, повторяя в душе: «О Боже, о Господи! Ты, наверно, справедливо караешь народ наш за его грехи великие… Но смилуйся над ним и надо мной в этом страшном городе казней. Открой мне милостивый лик Твой, и станет легче неволя моя… Возьми меня в руки Твои…»

С такими мыслями она вступила в школьную комнату и села вместе с другими девушками на плетеную циновку, подобрав ноги под себя.

О, как же это было больно!

Подруги, уже ко всему привыкшие, только посмеивались над ней и утешали, говоря:

– Притерпишься! Не бойся!

Но дело не в том, что сидеть было неудобно, что ныла спина и колени. Настуся всеми силами старалась забыть то, что видела на улице. Молилась и смотрела на дверь.

Наконец в комнату важно вошел учитель в тюрбане. «Не молодой и не старый», – мелькнуло в голове у Настуси, и эта мысль привела ее в такое замешательство, что она даже покраснела. Как же ей себя вести?

Осанистый турок Абдулла сразу заприметил новую ученицу и ее смущение. На его лице отразилось сложное чувство: не то сосредоточенность, не то удовлетворение. Должно быть, он решил, что произвел сильное впечатление на хорошенькую невольницу своей мужественной статью, но старался не подавать виду. Усевшись на подушке, Абдулла важно начал урок теми же словами, что и каждый день:

– Нет бога, кроме Аллаха, и Мухаммад пророк его!

Учитель трижды повторил это с таким нажимом, словно извлекал слова из глубин собственного сердца.

Настуся поняла их, так как слышала с самого первого часа неволи.

Слова из Корана, книги Пророка, учитель приводил только по-арабски, а затем пояснял их на странном наречии, в котором смешивались турецкие, персидские, татарские и славянские слова. При этом он энергично жестикулировал и указывал на предметы, о которых шла речь.

Как губка воду, впитывала Настуся правильное произношение арабских слов. Но с сутью их не соглашалась ее душа, противилась, хоть она и была благодарна учителю за то, что он так упорно повторял все снова и снова. Почему-то она была уверена, что он делает это ради нее, и всматривалась в его лицо, как в икону.

Из дальнейшего урока она не поняла ничего. И почувствовала себя последней из учениц. Но тем тверже она решила вскоре сравняться с остальными и даже опередить их. Вникала в чуждые звуки речи наставника, вся обратившись в слух.

По окончании учения почтенный Абдулла спросил, не знает ли кто из его учениц родного языка Настуси. Вызвалась киевская еврейка по имени Клара, и Абдулла велел ей передавать новенькой все, что она услышит от него, и помогать в учебе. Еврейка перевела сказанное Настусе, и та взглядом поблагодарила учителя. Покончив с Кораном, Абдулла принялся обучать своих подопечных счету.

Когда окончились занятия, был уже полдень. Ученицы отправились обедать. Настуся села рядом со своей опекуншей и стала перебирать в мыслях впечатления дня. Так поступал и ее отец – он делал это вслух, в особенности, если собирался совершить крупную покупку или предпринять иной решительный шаг. Настуся надеялась, что найдет в Абдулле друга, потому что явно понравилась ему: он не сводил с нее глаз. Правда, делал он это незаметно, но посматривал на нее значительно чаще, чем на прочих учениц, и с иным выражением. Примерно так, как женщины рассматривают красивую и дорогую ткань, которую не в состоянии купить. Он не произвел на нее никакого впечатления как мужчина – как это было со Степаном, когда Настуся впервые его увидела. Но, несмотря на это, она испытывала удовольствие от того, что нравилась учителю.

Думая об этом, она не забывала и о Кларе. Расспрашивала, как по-турецки называются предметы, которые стояли на столе. Та с радостью отвечала и бойко поясняла все, что знала сама. Клара была типичной представительницей своего энергичного и деятельного племени, привыкшего посредничать между чужими народами. Со временем эта привычка вошла в их плоть и кровь и стала органическим качеством еврейства – во всех отношениях.

До поры до времени расположение Клары было для Настуси еще более ценным, чем благосклонность Абдуллы. От Клары она узнала, что с другим учителем, итальянцем Риччи, она сможет объясняться самостоятельно, так как тот бывал в Лехистане[50] и даже немного говорит на языке, понятном Настусе. Та была так обрадована этим, что после обеда шла на учебу уже почти в веселом настроении.

После полудня появился Риччи – худой жилистый итальянец с каким-то странным блеском в глазах. Манеры у него были изысканные, как у аристократов. Таких людей Настуся видела лишь мельком, когда они с отцом проезжали через Львов. Ее дядя, отец Иоанн, сказал, что это были немецкие послы, направлявшиеся в Москву.

Настусе стало интересно – как подобный человек мог оказаться на службе у людей, торгующих женщинами? Должно быть, были в его судьбе какие-то таинственные события, которые привели его сюда и вынудили добывать свой хлеб, обучая невольниц…

Риччи также живо заинтересовался новой ученицей. Едва начав урок, он подробнейшим образом расспросил ее, откуда она родом, кто ее отец, когда она попала в полон, что знает и умеет.

Сдержанными и вежливыми ответами Настуси он остался доволен, хотя иногда слегка улыбался. В особенности тогда, когда девушка настойчиво подчеркнула свою приверженность православию и заговорила о красоте его обрядов и храмов.

Это уязвило ее настолько, что она осмелилась заметить:

– Вы, должно быть, принадлежите к латинской церкви…

Риччи снова усмехнулся и ответил:

– К ней принадлежали мои родители.

– Родители? А вы, значит, приняли другую веру? – спросила Настуся с некоторым возмущением. Потому что еще из семьи вынесла предосудительное отношение к тем, кто пренебрегает верой отцов.

– Нет, – ответил Риччи, продолжая посмеиваться. – Но об этом, если вам и в самом деле интересно, мы поговорим когда-нибудь позже. И о красоте обрядов и храмов в разных краях тоже. Я всегда готов побеседовать, в особенности с людьми молодыми и любознательными…

После этого наставник вернулся к уроку. Он говорил по-итальянски, а затем переводил каждую фразу, используя невероятную мешанину слов из трех или четырех языков, но, странное дело, – Настуся его хорошо понимала. Речь шла о нравах разных народов, о жизни придворной знати и королей, о том, как там пишут письма, какие строят дома, как одеваются. Это было захватывающе интересно.