Назад ехали неторопливо, без ускорений. На дорогах уже было полно жизни, и мир снова обернулся своей обычной, обыденной стороной. В синем, прочищаемом ветром небе привычно блестело вечное и вечно обещающее радость солнце. Лев был строг и закрыт, не заговаривал с Еленой, хотя она наступала, капризничала, обзывалась даже. В его сердце по-прежнему было тихо и ясно. Украдкой посматривал в зеркало на Марию – она была очаровательно грустна и тиха, задумчиво, но с прищуркой так свойственной ей любознательности смотрела за окно – здесь такие невероятные, обалденные просторы: раскатываются во все стороны поля и огороды, порой крутыми волнами вздыбливается эта безмерная степь, а где-то у кромки – акварельная зеленцовая зыбь неведомых, почти сказочных лесов. «Любуется, – с отрадой подумал Лев. – Чувствует и понимает красоту», – зачем-то уточнил он.

– Мария! – вдруг громко позвал он.

– А? – вздрогнула она.

Он помолчал, казалось, вспоминая, что же хотел сказать.

– Как ты? Грустная, вижу, сидишь. Не заболела ли?

– Со мной и с мамой полный порядок. Покатали вы нас на славу. С ветерком. А то скучали бы мы с мамой. Кисли бы. На ёлке-то да среди людей. В ресторане зевали бы… среди веселия и… и… гх, распутства. Спасибочки, дядя Лёва.

– Пожалуйста, – театрально насупился Лев, едва сдерживая смех.

«Какая же она вредная! И актриса ещё та!»

Душа его, с отрадой чувствовал он, по-прежнему дышала легко, не сбивалась и даже сияла. Дорога выстилалась перед ним светлой прекрасной стрелой. Не ехалось – летелось, словно бы в желании быстрее стрелы настичь желанную цель. Радовался, но с горчинкой досады: он её спас; а дальше будь что будет. И чувство зрело, мало-помалу наполняясь яркими живыми красками: чему-то да быть ещё! Ей-богу! Если решился на прыжок и совершил его один раз, бывать и второму, – не так ли? Но второй, может статься, окажется длиннее и опаснее.

Что ж, чему быть, говорят, того не миновать.


41


Полина Николаевна уже с год была плоха: болели и до омертвения немели её жуткие варикозные ноги, ныло и затихало дряблое сердце. Ходила по больницам, согласилась было на операцию, да однажды сказала сыну:

– Я же врач, Лёвушка. Чего ложиться под нож: мне всё уже понятно и без того. Ещё поскриплю немножко и помру.

Сказала просто, легко, без придыха, без надрыва – «помру», точно бы схожу в магазин. И слово «понятно» выговорилось по-особенному: что вроде бы понятно ей нечто большее, чем её страшная болезнь, чем подкравшаяся смерть. Сын подумал, что она устала жить, что устала быть несчастливой, одинокой, отметённой им, сыном её, брошенной мужем, и что она обрекла сама себя на скорый и неминучий уход из такой жизни. Истаивала стремительно; вскрылись ещё болезни, но сыну и дочери о них она уже не сказала. День ото дня резче выпирали её косточки, кожа обвисала, комкалась, а глаза утягивало, заволакивало. Не роптала, не жаловалась, была молчалива и тиха, вернее, кротка. За какие-то часы до кончины, уже, подумалось Льву, из небытия, она успела шепнуть сыну, взглянув в его глаза хлябью своих:

– Я любила твоего отца всю жизнь. Пожалуйста, отбей ему телеграмму. Мне бы глянуть на него хотя бы разок.

– Мама, – сипло шепнул Лев, не узнавая в своём голосе нежности к своей матери, которую, как ему столько лет казалось, он не любил. И более ничего не смог выговорить – перехлестнуло в душе, сковало глотку.

А мать ещё успела примолвить:

– Вот, вот наша с ним судьба. Знай. – И она слабо, но настойчиво попотыкала истончённым полупрозрачным пальцем на раскрытую страницу Библии.

Сын вырвал взглядом: «Крепка, как смерть, любовь». И не в силах душевных оказалось для него прочитать дальше, влажной замутью смешалось и задрожало зрение.

Отправил телеграмму немедленно. Как в огне, ожидал ответа. Однако – никто, никто не отозвался, не приехал. Лев сдавленно ярился, намеревался мчаться к отцу: ему минутами хотелось отмщения, хотелось потребовать от отца чего-то, призвать его к чему-то, хотелось осыпать и отца и брата уничтожающими словами, нагрубить, надерзить им. Но поехать не довелось – мать умерла.

Она умерла в самой светлой комнате дома – в овальном зале, всегда избыточно и празднично освещённом естественным светом. Лев сюда сам – на руках – перенёс уже немощную мать свою из её хотя и обустроенной, великолепно оснащённой, но потёмочной комнаты, в которой только утром бывал естественный свет солнца и неба. Огромные окна зала – на три стороны света, и с утра и допоздна – свет солнца и неба для матери. Льву хотелось, чтобы мать в эти её последние дни на земле, в его доме пребывала хотя бы в крохотных искорках радости, в свете, а может быть, и в счастье. Конечно, поздно уже, чтобы радоваться ей, умирающей, но что ещё теперь остаётся сделать сыну для матери? Как ещё явить ему свою столько лет тлевшую, а теперь полыхнувшую в сердце сыновнюю любовь? Может быть, так – он преподнёс ей солнце и небо? Хотя – зачем, зачем высокие слова! – чувствовал и думал потрясённый Лев в те дни, когда умирала его мать.

Полина Николаевна умерла за несколько дней до весны. Льву и Агнессе она говорила, что хочет весны, очень хочет. Что хочет увидеть, как будут оседать, тая, снега, как будет открываться для солнца земля, как заблещут сосульки и лужи, как дольше будет светить солнце, не спеша занырнуть за тот серенький борок, как захлопочут птицы, свивая гнёзда, как люди будут преображаться день ото дня, сбрасывая с себя громоздкие зимние одежды, – и столько других прекрасных, разнообразных перемен ожидается. Быть может, Полине Николаевне верилось, что весна возбудит её силы, оздоровит её душу для продолжения жизни, для какой-то нови впереди. Лев надеялся, мать непременно выкарабкается, поправится, а потом они все вместе, он, она и Агнесса со своим сыном, начнут жить лучше, разумнее и, главное, добрее друг к другу. Мать тянула, перемогалась, как возможно было. Не дотянула, не преодолела болезней. Но умерла ясным, уже по-весеннему прогретым февральским днём, вся облечённая светом, с повёрнутым лицом к небу и солнцу. Лев закрыл её глаза и подумал, что его мать желанна солнцу, что она прекрасна, что она всю свою жизнь любила и умерла любя, не озлобленной, не подавленной, не проклиная ни людей, ни своей доли. Он заплакал, зарыдал и не прятал лица ни от сестры, ни от её сына.

А через несколько дней после похорон подошла неожиданная, попросту невероятная весть, – скончался Павел Михайлович Ремезов. Как в такое возможно было поверить! Лев отбил телеграмму – получил подтверждение: да, отец скончался после продолжительной болезни. Вот и скрепились они навечно, – в изнеможении души, отчаянно и потрясённо подумал сын.

На похороны Лев не поехал. Он не был зол – ни на умершего отца, ни на отколовшегося брата Никиту, ни на овдовевшую жену отца Светлану с её девочками. Почему же не поехал, или хотя бы сестру надоумил, попросил бы? Он не знал ответа; и не хотел ответа. Но он думал и об отце, и о матери. В сердце и в мыслях его они были едины теперь, они были, наконец-то, вместе, как бы под одной крышей. Если они умерли столь одновременно, стало быть, мир устроен разумно, значит, там, где-то там, там, в неведомых наджизненных, надземных, над каких-то иных сферах, думают о нас, грешных, скудных душой, недоверчивых, издёрганных, неудачливых, несчастливых, озлобившихся – о нас, таких ужасных, невыносимых временами. Наверное, эти самые невидимые, неведомые, но, несомненно, высшие силы ведут, направляют и, случается, вовремя поправляют людей. И если люди при своей жизни сопротивляются этой неведомой воле, так они, эти, похоже, сверх бдительные высшие силы, находят способ, изловчаются, чтобы скрепить друг с другом того, кого надо скрепить, их собственной смертью, – так думалось Льву с просветлённостью, но в то же время и чуточку боязливо.

Они, его мать и отец, друг для друга, несомненно, – судьба. А он, сын их, почему же без судьбы, без своей единой доли счастья в этом мире?


42


Своей неизбежной очередностью подошла по календарю весна. Однако едва не половину марта была она совершенно и наступательно зимней – без оттепели, без солнца даже, с тяжёлым обвислым небом, со снегопадами и вьюгами и неизменно следующими за ними стужами, словно бы ещё в феврале, одаряя Полину Николаевну, порастратилась, расщедриваясь, возвышенно и печально думалось Льву, природа своими весенними непреложными запасами. Но до чего бы ни уныло и неприютно было вокруг, а в сердце Льва устанавливалась понемногу весна, и его весной было его новое отношение к матери, в котором детская нежность к ней и жестокая укоризна к себе слились в горчаще-сладкое чувство. И, видимо, с этим чувством жить Льву долго, может быть, до скончания дней своих. «Крепка, как смерть, любовь», – часто и охотно вспоминал он невероятные и могучие слова, которые, оказывается, поддерживали мать, направляли её по жизни, насыщали живительностью надежды и чаяния её. И сын начинал догадываться, что, наверняка, мать словами Библии сказала не только о себе, о своей любви, о своих ожиданиях, но и нечто высокое и значимое завещала, передала, вручила ему, сыну, которого видела только несчастливым, одиноким, внутренне неустроенным, но которому хотела единственно счастья, везения, сил. Хотела ему, наконец-то, жены, семейного уюта, лада. Тебе, сын, жить, – угадывал Лев подсловие в словах матери, – но чтобы жить полно, достойно, нужно быть счастливым. Но чтобы быть счастливым, необходимо любить. Пожалуйста, полюби, найди свою судьбу. Разве тебе трудно, такому красивому, сильному, к тому же при деньгах, с прекрасным домом?

– Весна, весна… – сами собой порой шептали губы Льва.

Шла та весна, которую страстно ждала мать. Но матери теперь нет и никогда не будет. Никогда не будет. Никогда не будет его матери, той тихой, скромной, преданной своим детям женщины, но единственной и прекрасной для сына. Как же он смел столько лет не любить мать, пренебрегать ею, не понимать её, нисколько не силиться понять, по-настоящему посочувствовать ей, когда надо было? Ничего не поправить? Конечно, уже не поправить. Но для него жизнь продолжается, он ещё вполне молод и силён, он мало-помалу и неустанно вытесняет из своей души потёмки, он не скисает, а стремится жить достойно, как хотела бы для него мать его. Он не сегодня-завтра выправит свою судьбу. Конечно, выправит. А то, что он когда-то посмел не додать матери, он отдаст целиком и полностью своим близким и той, с которой он непременно окажется вместе. Похоронив мать, он неожиданно ожил сердцем для какой-то новой и, несомненно, большой счастливой жизни. И жить впредь он будет только любя, так, как прожила мать.

– Весна, весна…

Однако, наконец-то, что же за весна такая нынче – холод зимний до сих пор! В середине марта морозы хотя и отступили чуть, промелькнули по земле робкие оттепели, однако по ночам хрустела стынь, и по утрам воздух был непроглядно туманистым, серо-густым, задубелым. Днём сильное, ослепляющее высокое небо хотя и распахивалось, но потяги с севера студили, охлаждали, быть может, и сами солнечные лучи, поэтому не пригревало совсем. Покалывало и пощипывало лицо. Ну да Бог с этой такой неласковой весной вокруг. Весна подлинная – она в его душе, в которой скопилось и засияло столько томительных ожиданий. Льву даже кажется, что ежесекундно, круглые сутки светит солнце.

– Судьба, не обмани, подруга! Поманила? Так уж не увиливай, не насмехайся, как раньше бывало!


43


Льву кажется: люди, не чувствуют, что настала весна; им знобко, они всячески укрываются от холода, ругают морозы и хиус, да и жизнь клянут за одно. И Льву порой думается, что весну чувствуют, понимая и замечая её, только лишь он и Мария, и, выходит, наступила весна только лишь для них одних, а для всех – пока ещё зима, пока ещё прошлое.

Весна, мать, Мария, – минутами пьянело его сердце.

Но что же такое особенное происходило в Марии? Льву казалось, что с началом весны глаза её зацвели, и сама она вся словно бы раскрывалась, выявлялась каким-то, воображалось ему, прекрасным нездешним цветком. Лев понимал и радовался, что Мария день ото дня взрослеет, к тому же ей уже восемнадцать, она становится настоящей, как и мечтается ею, девушкой, но чтобы столь разительно изменяться с наступлением всего-то календарной весны – тут что-то такое чудодейственное, наступление, возможно, какой-нибудь сказки. Однако внешне Мария оставалась почти что всё тем же тонким, нескладно-высоким мальчиковатым созданием: всё той же была её шея – по-гусиному вытянутой, бледной, всё тем же был её рот – некрасивым, великоватым, но с узенькими змейками губ, всё тем же оставался и её нос – совершенно по-детски маленьким, чуть пипочкой. Но глаза её, – они, был убеждён Лев, любые её физические, возрастные шероховатости, несоразмерности оборачивали достоинствами, были милы и притягательны. Лев ещё тогда, давно, когда они впервые встретились, понял и сказал себе, что её глаза редкостные, богатые, роскошные и даже – непредсказуемые. А теперь к тому же ещё обнаружил, что они могут у неё цвести. Они у неё – то голубоватой водицей, то дымчато-расплывчатые, мечтательные без меры и предела. Но сейчас Льву не нравилось, что её глаза схожи с глазами Павла, отца её: не быть бы её жизни такой же горемычной, как у бедолаги Пашки, – другой раз тревожно задумывался Лев. Однако, радовало и утешало, глаза её изменяются, становятся другими, что в них, а стало быть, в её душе, выкристаллизовывается – так он про себя сказал и ему понравилось это высокоточное, хотя и несколько распяленное слово – нечто лично ей присущее. Следовательно, и судьбе быть иной – доброй и счастливой, – спешил обнадёжиться Лев приятными и желанными для него выводами.