– Отвяжись.

– Да я же вижу, что нравится. На Новом годе ты её приревновал, вспылил и хотел увезти. Одну! Да тут – я. Помешала… вам, – ядовито, с уже сжатыми губами усмехнулась Елена. – Ну конечно, она хорошенькая, молоденькая, бойкая… а я… а я уже старуха. Списанная, говорят о таких, лошадь. – Елена всхлипнула, однако тут же спросила деловито и строго: – Так у тебя она? Признавайся, не юли!

– Не выдумывай. Мне надоела твоя болтовня.

– Ни у друга, ни у подруг, ни у родственников, ни у тебя, – где же она, негодница?

– Поищем. Найми в помощники частного детектива. Вот, возьми деньги.

Она с притворной неохотой приняла из его рук увесистый конверт, привскрыла, порицающе покачала головой:

– О-о, да тут сто-о-о-лько, щедрый ты наш папочка, что хватит нанять целый полк детективов.

– Вот и найми полк.

Она ядовито втыкалась в него глазами:

– Машка у тебя! И ты, Лёвушка, цинично откупаешься от меня. Смотри, смотри прямо в глаза – не отворачивайся!

– Пошла ты к чертям! Не болтай вздора. Мне пора: дела.

– У тебя, у тебя она! И – пусть, и – бес с вами. – Помолчав с прикушенной губой, вдруг грузно и дерзко нависла руками на его плечи, утягивала его книзу, силясь, как бы гнула: – А со мной ты будешь жить? Будешь? Отвечай, шкодливый кот!

– Д-дура! – слегка, но жёстко оттолкнул он её.

– Заявлю на тебя в милицию за совращение Маши – забегаешь после! Сразу заголосишь: давай, Леночка, поженимся.

– Замолчи, наконец-то!

– Так не хочешь на мне жениться? – сказала она очень тихо, выдавленно, едва разжав зубы, и в её глазах отшлифованно, нацеленно взблеснуло.

– Нет, не хочу. До свидания.

– Что ж! Как знаешь, мой любвеобильный ласковый зверь. Топай. А я посижу пока, подумаю.

Через несколько дней Льва вызвали в милицию. Он предстал перед оперуполномоченным роскошно одетым важным, сановным господином, к тому же – с двумя долговязыми, бритыми охранниками, которые сначала вошли в кабинет, с тупой звероватостью и не здороваясь посмотрели на оперуполномоченного, а потом развалко вышли в коридор. Оперуполномоченный, потеющий, а теперь мгновенно взмокший толстяк, оторопело натужился. Скатывающимся на сипоту голосом начал опрашивать Льва, но путанно, уклончиво, мудрёно: видимо, до такой степени растерялся, что никак не мог смекнуть, какая же опасность может исходит лично для него от этого надменного и, похоже, всесильного толстосума с замашками пахана. Лев перебил его и спросил прямо:

– В чём, любезный, вы меня подозреваете?

– Да вот, Лев Павлович, письмо интересненькое получил. – Толстяк прощупывающе пристально и многозначно взглянул в глаза Льва: – К слову, Лев Павлович, начальству ещё не показывал.

Лев понял, что этот поросёнок выслуживается перед ним. Видать, учуял поживу и кормушку. Что ж, он получит свою порцию желудей. С ледяным безразличием прочитал, отпечатанное на принтере, без подписи: «Прощупайте как следует Льва Ремезова. Не у него ли в Чинновидове живёт пропавшая Маша Родимцева. Нагряньте неожиданно в его дом, переворошите всюду. Там она, увидите! Арестуйте его, отдайте под суд за совращение…»

Ясно: она вздумала погубить его.

– Сколько вам дать денег, чтобы вы хорошо искали? – Лев едва-едва шевелил неожиданно задеревеневшими губами. – Надеюсь, вы понимаете, что я говорю лишь о спонсорской помощи?

– Я прекрасно понимаю, Лев Павлович, что вы предложили спонсорскую помощь правоохранительным органам, – непредумышленно вкось усмехнулся оперуполномоченный и, скрадывая свою мимолётную искривлённую улыбку, стал потирать шею, вздыхать по-бабьи. Он отчётливо прочёл в словах Льва: сколько вам дать денег, чтобы вы не разыскивали Марию Родимцеву и отвязались от меня?

– Ну-у-у, – вроде как задумался оперуполномоченный, уже ожесточённо потирая шею.

Лев не ждал ответа – подал пачку. Оперуполномоченный, покряхтывая и зачем-то озираясь, хотя в кабинете они были одни, небрежно, но инстинктивно хватко взял деньги.

– Хорошо ищите.

– Постараемся, Лев Павлович. Но надо бы, гх, набавить: издержек, поверте моему опыту, будет через край.

Лев дал ещё пачку. Молчком вытянул из папки оперуполномоченного письмо с конвертом, смял, положил в пепельницу, поджог. Молча же, лишь полукивком попрощавшись, вышел из кабинета.

Точка: надо исчезнуть, раствориться в воздухе! Елена не угомонится, а опер может очухаться, – и у него, и у его доблестных коллег могут умножиться аппетиты.


50


Теперь Лев знал, и как-то распахнуто, захватывающе, даже опьянённо почувствовал это своё знание, что нужно делать, и делать немедленно: нужно – на время ли, навсегда ли, неважно, рано о таких мелочах раздумывать – поселиться вместе с Марией там, где меньше, или же вовсе нет, людей. Чтобы никто не встрял, не помешал жить в любви своей судьбой. И в конце-то концов начать жить, просто жить. Какое блаженство – просто жить! Жить и любить, любить и жить. Стать счастливым человеком и сделать Марию счастливой, безмерно счастливой, самой счастливой на земле. Главное, чтобы она полюбила его, чтобы наступила ясность для обоих: он и она – едины навек. Да, да, сначала стать счастливыми, вместе, едино, неделимо счастливыми, а потом будет видно, как и где дальше жить. Мир большой, и он, мир этот, как стог сена, а ты, человек, – иголка, угодившая в него. Разве не так?

Он сказал Марии, что дня на два должен уехать, что поездка крайне необходима, – потерпит ли она? Она угрюмовато, но не холодно ответила «угу». «Девчонка, она совсем ещё девчонка. Но до чего же чутки и умны её глаза, сколько в них всего ценного и очаровательного припрятано!»

Через два дня Лев вернулся, – бодрый, весёлый, кипучий. Тотчас позвал сестру из её комнаты. Сказал ей, сияя весь, что на несколько лет по делам фирмы переселяется за границу, что искать его не надо – сам даст знать о себе, если нужно будет, что в доме она становится полноправной хозяйкой. Сестра не выказала ни радости, ни огорчения. Присгорбленно стояла перед братом в извечном заношенном вечернем халате, кое-как прибранная, тусклая, сонноватая, хотя уже день был, к тому же будничный. Лев перед ней, неожиданно для себя, тоже отчего-то приник, погас, настроение его комкасто сбилось. Помолчал, прикусывая губу, искоса поглядывая на Агнессу. На внезапном срыве голоса, но медленно выговорил:

– Начни ты, сестра, наконец-то, жить, просто жить. Понимаешь? Просто. Жить. Понимаешь, а?

– Я разве не живу, Лёвушка? – Агнесса без выражения и как-то непрямо посмотрела на брата; зачем-то уставила взгляд в угол.

– Нет, не живёшь.

Походил по комнате, согнувшись, забросив руки за спину. Посмотрит на сестру – потупится, вроде как рассердится, огорчится. Редко они общались, разговаривали, хотя столько лет прожили под одной крышей; ничто пока что не стянуло их друг к другу, даже единая кровь. Глаза у сестры всё такие же, как обычно, – пустые, скорее, был беспощаден в себе брат, без жизни, омертвелые. «Точно бы и нет у неё глаз. А сохранилась ли душа?» С досадой подумал, что сестра пустоцвет, никчемная какая-то вышла, совсем, наверное, без судьбы. Жить продолжала странно, одиноко, окостенело. Он знал, что Агнесса могла сутками смотреть телевизор, бдительно отслеживая жизнь во множестве сериалов, дотошно читала и перечитывала модные журналы со всевозможными рекомендациями по обольщению мужчин, по приготовлению разносолов, по зарабатыванию денег каким-нибудь легчайшим, почти что волшебным способом, а сама по-настоящему ничего не умела делать и не стремилась учиться. Он догадывался, что жить ей реальной, полной жизнью не нравилось, не хотелось. В его доме она, уже немолоденькая, по-прежнему была нахлебницей, не работала и в последние годы даже не пыталась куда-нибудь устроиться. Не было у Агнессы и мужчины. Её сын Миша уже был парнем, но рядом с матерью сделался чудовищно изнеженным, ленивым, сонным, зримо ожиревал, по-стариковски дебело тучнел. Лев нередко подгонял и шутливо пощёлкивал нерасторопного племянника, от случая к случаю затягивал его в какое-нибудь хозяйственное заделье, однако тот неизменно принимался сетовать, что устал, что заболел. Кротко, но неотступчиво вмешивалась мать, и дядька в отчаянии и раздражении отходил: живите, мол, как знаете. Миша просиживал сосредоточенно-мрачно за компьютером, но увлечение у него было то же самое, неизменное, словно бы окоченевшее в нём навек, – «стрелялки» и «гонялки». «Ма, я опять замочил», «Ма, смотри, как я их всех облапошил», – всё так же, как в детстве, в раннем отрочестве, вялой радостью сообщал он матери.

«Они оба в яме. И их яма, похоже, куда глубже, чем та, моя».

– Нет, не живёшь! – повторил Лев, и постарался, чтобы прозвучало жёстко, даже приговором.

«Да что ж я эдак, с сестрой-то?» – тут же спохватился он, покашливая в кулак и переминаясь перед Агнессой. Ему захотелось сказать сестре о тех невероятных, прекрасных предсмертных словах матери, которые теперь мощно потянули его к жизни, к счастью, обдали его надеждой, взбодрили. Может быть, и Агнессе они помогут разобраться, пристроиться в жизни, выправить судьбу?

Он вплотную подошёл к сестре, хотел сказать: «Знаешь, Агня, что мне сказала мать перед смертью?» Но – промолчал. Не пошло слово, застряло где-то глубоко внутри, невозможно выцарапнуть. «Разве смогу я сделать так, чтобы она полюбила, и чтобы её кто-нибудь полюбил, чтобы она стала любимой, желанной, единственной? У каждого своя судьба, надо самому найти своё единственное, в таком деле никто не поможет, если сам не поможешь себе».

– Найди ты какого-нибудь мужика себе, что ли, и живите здесь в своё удовольствие, – ворчливым голосом утаивая взволнованность и досаду на себя, сказал брат.

«Да ты что буровишь! Пошляк! Но как я могу ей помочь по-другому?»

– Для начала, устроилась бы, что ли, врачом, Агня, – рыхло и виновно произнёс Лев, прорывая в голосе неожиданную хрипотцу. – Я слышал, в местную поликлинику нужны терапевты. Профессию свою не позабыла?

Агнесса мотнула головой, но тут же уткнулась в ладони. Громко всхлипнув, зарыдала. Она содрогалась рывками, будто откуда-то отчаянно вылезала, вырывалась, ссаживая дыхание. Её, показалось Льву, ломало, вело, и плакала она безутешно, страшно. Брат впервые, после их детства, видел сестру плачущей, тем более рыдающей. «Нет-нет, у неё сохранилась и живёт душа, – порадовало брата. – Даст Бог, жизнь её поправится, выберется она, как и я, из своей проклятой ямы».

– Ну, вот – слёзы! Жить надо, Агня, жить, а не оплакивать свою жизнь! Будя, будя! Вон: уже лужи под ногами.

Он приобнял сестру, однако следом объял крепче, нежнее. Разглядел сединки в её волосах, поддрябшую шею. «Стареем, – пошатывал он головой, чуть вздыхая. – Ясное дело, от старости и смерти не увернёшься. Но душу можно уберечь».

– Ты с брательником Никитой, может быть, списалась бы. Вдруг он хочет сюда приехать, да стесняется. Приедет – заживёте вместе, сообща. В этом доме места хватит ещё на две-три семьи. И я здесь когда-нибудь насовсем осяду. Мать-отец наши умерли, отлюбили и отненавидели своё, а нам-то жить. Кучкой нам надо быть: мы же одна семья.

Вот ещё ей зацепочка, чтобы жить, а не маяться, – с отдохновением думается Льву. В душе сделалось тихо, печально, но и просторнее, свежее: казалось, в ней, как в запущенной комнате, прибрались, установили вещи на свои изначальные места, а лишнее вынесли, припрятали, а то и вовсе выбросили. Что ни говорили бы люди, а – душа, душа главное в жизни. Беречь её надо, лелеять. Хорошо Льву, грустно и радостно одновременно.


51


Одним влажным, оттепельным апрельским вечером Лев вывел Марию из ямы, в гараже посадил её в джип, и они тайно выехали. На улице было сизо, туманно, предночно. Пряно и остро пахло талой землёй. Дома и округа вся проглядывались смутными, отдалившимися. Снег сошёл не так давно, вчера-позавчера, но дни такими тёплыми отстояли, с припёками, что даже парило, как, может быть, случается только летом. Мария сидела спереди, затаённо, нахохленно, но увлечённо всматривалась: сколько времени не была на просторе!

– Почему ты не спросишь у меня, куда мы едем? – бодро нажимал Лев на педаль газа, но и частыми урывками посматривал на свою печальную Марию, любуясь ею.

Она слабо улыбнулась и повела плечом:

– Не знаю. Мне приятно, что мы просто молчим.

«Мы, – отголоском отозвалось во Льве. – Взрослеет человек».

– Помнишь, я тебе обещал дворец? Будет у тебя дворец. Пока, правда, маленький. Детский, можно сказать. Но у нас, Мария, впереди целая жизнь. Да?

Её потянуло сказать что-нибудь такое насмешливое, поступить как-нибудь озорно, по-подростковому задиристо, может быть, в очередной раз по своей цепкой привычке подковырнуть, однако неожиданно для себя её голос раскатился нежно и кротко: